Как уплыли, дождь пошел, шел десять дней. А мне он одну свою работу подарил, потом сосед к ней раму сделал из ломаных золотых рам бывшего клуба с того берега, хотите, покажу?
Комнатка
Комнатку с лежанкой, в которой висела дареная картина, как раз Нина и снимала. На лежанке красовался полосатый половичок из разноцветных тряпочек, два похожих на полу. На левой стене висел ряд портретов, вглядевшись, я чуть не расхохотался, но сдержался, по счастью. То были репродукции из «Огонька» и неведомых мне, канувших в Лету дореволюционных изданий, компания престранная: Иван Грозный (по счастью, не репинский, убивающий своего сына, жуткая картина, я ее боялся с детства, — а в роли Грозного из кино артист Черкасов), Екатерина Великая, Александр Первый, Радищев, крупное фото медали с профилями повешенных декабристов, Лев Толстой рядом с лошадью, Достоевский (портрет Перова), Пушкин Кипренского рядом с лирою, Левитан с репинского портрета.
Увидев, что я перед этой галереей обмер, хозяйка не без гордости пояснила:
— Всё гости нашего города. Вот только Герцена не нашла, не знаю, где взять. И Троцкого нету, мне он ни к чему. Скажите, а правда ли, что его в Бразилии мексиканец-коммунист ледорубом убил? Я не понимаю, где же он на такой жарище с кактусами ледоруб взял?
Странные вещи занимали умы сограждан моих. Картина хозяйкиного художника, обрамленная поталевым самоварным золотом правительственных портретов, зеленовато-синей листвой деревьев, лиловыми тенями, темными избами, граненым предгрозовым небом, и впрямь была хороша. Я не видел в ней особого сходства с Филоновым, не видел «формализма», но у начальства от искусства глаз был наметан на все живое, особой оптики: не о чем говорить, понять невозможно, почувствовать тоже нельзя.
У окна стояла раскладушка, покрытая ситцевым одеялом, на тумбочке в углу светился букет сирени, на плечиках у двери висела Нинина одежка, на двери прикреплена была узкая длинная икона, судя по петлям сбоку — часть трехстворчатого триптиха или двустворчатого узкого шкафчика. У святого на иконе на голове была плетеная корзинка, а нимб напоминал огромную, полную луну, святой стоял босиком на непонятной формы плотике; вокруг него до горизонта простирались воды; на руках держал он овцу, чье узкое неовечье лицо повернуто было к молящимся, то есть ко мне; овца глядела неотрывно.
— Кто это?
— Спиридон Тримифунтский, — отвечала хозяйка, крестясь, — на плаще своем пастушеском море переплывает, нашел свою заблудшую овцу.
Стучали в окно.
— Молоко привезли! — вскричала хозяйка. — Пойдем, Нина, поможешь мне.
Они убежали, я остался один.
Тишина и свет комнатки объяли меня. Я вспомнил слово «светлица». Светлица, светелка: ярко-белая, недавно выбеленная печь, обои наклеены наизнанку; светлые, без рисунка, белые занавески, и Нинино платье, висевшее на стене, тоже было белое, с редкими блеклыми колокольчиками.
В тишине и белизне меня осенило моментально: хочу, чтобы Нина была моей женой, хочу жить с ней всю жизнь, хорошо бы было жить именно тут, но раз это невозможно, хоть где угодно, например, в нашем с ней городе родном.
Она появилась в дверях, неся пол-литровую баночку с молоком, как-то смешно ее держала, обхватив ладошками.
— Нина, — сказал я, — выходи за меня замуж.
Мы стояли в светелке неподвижно, она смотрела на меня, в первый момент от неожиданности не поняв моих слов.
— Мы ведь только что познакомились, — сказала она. — Ты меня совсем не знаешь. И я тебя.
— Чтобы познакомиться, — сказал я, — у нас вся жизнь впереди.
Все, что я ей говорил, было сюрпризом не только для нее, но и для меня самого.
— Ты только не говори «нет», — продолжал я, словно произнося текст выученной роли, — подумай, думай, сколько хочешь, ну, не год, конечно, да хоть три месяца, хоть пять, а потом ответь «да».
— Обычно за девушкой ухаживают... — сказала она несколько неуверенно.
— Буду, обещаю.
— Цветы ей дарят, знаки внимания оказывают...
— Конечно, — сказал я. — Все впереди.
— В любви объясняются...
— Я объяснюсь, вот только слова подберу, пока ты думаешь. Если хочешь, приедем в город, буду просить твоей руки у твоих родителей.
— Я сирота, — сказала Нина.
— Ну, как вам молоко? — спросила хозяйка из сеней.
Тогда я взял из Нининых ладошек банку с молоком.
— Осторожно, — сказала Нина, — налита с верхом.
Я загадал: если выпью, не пролив ни капли, она согласится.
Ни капли не пролил.
И сказал хозяйке за дверь:
— Лучшее молоко в мире.
Пляж
Ночью не спалось мне, дождался я утра, пошел с этюдником куда глаза глядят; впрочем, было мне известно: тут, куда по берегу ни пойти, придешь к Нининому дому. Утро было теплое, день ожидался жаркий.
На узкой прибрежной полосе пляжа под высоким срезом бережка на покрывалах узорчатых загорали Энверов и Тамила. «Интересно, — подумал я, — всем они так постоянно попадаются или только мне?»
— Да ты и сама знаешь, — говорил он ей, — что есть существа высшие, а есть низшие, и мы с тобой принадлежим к высшей касте. Я по роду занятий, своих и родителей, по происхождению, а ты по природным данным.
— По природным данным? — переспросила она его почти механически, думая о чем-то своем.
— Ведь не у всех, — отвечал он, — такие округлые плечи, бедра, грудь при тонюсенькой талии, например. Не у всех такая потрясающая походка, ты ходишь, как танцуешь.
— А что такое низшие существа? — спросила она.
Я ответил с высокого бережка:
— Амебы, дафнии, простейшие, инфузории.
— Черт, он опять идет на свои этюды, — раздраженно промолвил Энверов, — следит он за нами, что ли? Может, ему врезать? Я какой только борьбой не занимался.
Тамила встала, сказала мне:
— Да иди уже ты на свой пленэр.
А потом ему:
— Здесь ни к кому со своей борьбой не лезь. Тут интеллигентные люди собрались, ты понял?
И пошла к воде.
Мы оба глядели ей вслед, смотрели, как идет она танцующей походкой, высоко держа красивую, коротко стриженную головушку свою. Она вошла в воду, поплыла, порывисто взмахивая руками.
Едва отошел я, как попался мне еще один зритель Тамилиного купания, человек, произносивший реплику про Гурджиева, по фамилии Филиалов. Он стоял как вкопанный, поздоровался со мной, не отводя глаз от плывущей.
— Какой, однако, неподходящий спутник у этой прелестной девушки, — сказал Филиалов.
— Вы с ним знакомы?
— Я таких видел не единожды. Они все одинаковы, но этот много хуже остальных. Я имел возможность хорошо его разглядеть и вслушаться в слова его, он очень интересовался Гурджиевым, по поводу гурджиевских сочинений, метода и личности как таковой, со мной не раз и не два общался. Еще интересовался он Фаустом, магией и собственно сатаной, — тут Филиалов усмехнулся (мне показалось — не к месту).
— Вы думаете, он из тех, кто мечтает сатане душу продать? Или уже продал?
Филиалов, отведя взор от выходящей из воды Тамилы, посмотрел на меня. Я не увидел бликов в глазах его, мне это не понравилось.
— Полно, молодой человек, — сказал Филиалов, внезапно повеселев, — чтобы продать душу дьяволу, нужно, как минимум, иметь душу.
Тамила выходила из воды, мокрая, обведенная солнечным светом, Энверов шел ей навстречу с махровым полотенцем.
— Через день, — сказал Филиалов, — я читаю лекцию о механизмах, заводных игрушках и просветительской философии механицизма. Приходите. Кстати, думаю, что и этот поклонник прекрасной нашей Тамилы явится всенепременнейше. Если захотите, станете в начале лекции моим пятиминутным ассистентом, поможете с курочками и лягушками.
— С какими курочками и лягушками?
— С заводными. Будем их, знаете ли, ключиками заводить. У меня их много. Целая орда.
Слегка прихрамывая, он удалился.
А я, выбрав самый старый, неказистый, покосившийся сарай, только и успокоился, написав серебристые крыла видавшей виды крыши. Сарай на моем этюде растворялся в зелени, в воздухе, совершенно утерял светотень, объем, вес, не о них думал я в то утро, а о любви.
Девять рядов до Луны
Актовый зал женской гимназии, служившей мне гостиницей, набит был под завязку, желающих услышать доклад об основоположниках дизайна как такового оказалось более чем достаточно. На сцене стоял высокий столик для докладчика с высоким канцелярским стулом, напоминавшим сиденье в баре (бары видели мы в кино и в журналах вроде «Domus’а»), висел экран, ждал своего момента диапроектор, но начало непривычно затягивалось — по обыкновению, все сообщения начинались у нас с самолетно-вокзальной точностью. Зал уже зашумел, зарокотал, когда вышел один из координаторов нашего семинарского действа и произнес:
— К сожалению, докладчик по заявленной в программе заседаний теме «Девять рядов до Луны», всем нам известный советский теоретик и популяризатор дизайна, не смог сегодня приехать, мы приносим всем вам, дорогие слушатели, свои извинения. Однако решено было доклад не отменять, поэтому сейчас на близкую несостоявшемуся сообщению тему перед вами со своим эссе выступит Тамила Николаевна Доренко из Ленинграда.
И вышла Тамила, в лиловом шелке, темном бархатном узкоплечем пиджачке, с пылающими щеками.
— К сожалению, — так начала она свое выступление, — я не знакома с полным текстом докладчика, вместо которого придется вам послушать меня, хотя реферат его я читала. Как вы догадались, очевидно, по названию, в большой мере речь должна была пойти о Бакминстере Фуллере, авторе известнейшей статьи «Девять рядов до Луны», о котором уже говорил перед вами Александр Сергеевич Титов, а также о других великих архитекторах, ставших основоположниками дизайна: Петере Беренсе, Вальтере Гропиусе, Мисе ван дер Роэ и Ле Корбюзье.
Фуллер, признанный гуру новейшей архитектуры и дизайна, автор понятия «синергетика» (которая тоже нашла свое отражение в пределах программы наших семинаров), увлекался разнообразными парадоксальными статистическими выкладками и оставил нам, кроме своих блистательных разработок, ряд весьма оригинальных книг; я перечислю некоторые из них: «Четырехмерное время», «Похоже, что я — глагол», «Интуиция», «Послание детям Земли», «Тетрасвиток», «Космический корабль Земля; техническое руководство».