Вот он перед вами, немецкий архитектор Мария Людвиг Михаэль Мис, соединивший аристократическим «ван дер» отцовскую голландскую фамилию Мис с материнской Роэ. На этой фотографии он улыбается, у него близко поставленные светлые глаза, он похож на инка или ацтека, морщинки на лице словно прорисованы стеком или стилом по глине, как у одного из божеств дождя — чак-мооля древней Мексики. Подобно Корбюзье, он приезжал в Россию, но не в Москву, а в Петербург, где в 1912 году руководил строительством спроектированного Беренсом здания немецкого посольства на Исаакиевской площади.
Когда в нацистской Германии закрыли всемирно известный Баухауз, которым он, последний директор, управлял до 1933 года, после нападок со стороны национал-социалистов, называвших институт еврейско-коммунистическим гнездом, Мис эмигрировал в США. Тоталитарному государству оказался чужд баухаузовский стиль ясного мышления и функционализма, архитектура съезжала к гитлеровскому и муссолиниевскому ампиру; с ним будет схож и наш сталинский ампир, знакомый всем нам по построенным в Москве зэками высоткам и домам для государственной элиты.
Дизайнер и архитектор Лили Райх работала с Мисом ван дер Роэ тринадцать лет; они не расставались: она проектировала мебель в его домах, вела дела, была его секретарем, делопроизводителем, его женщиной.
Теперь вы видите ее лицо. Я не знаю подробностей биографии Лили. Она могла быть кем угодно — немкой, еврейкой, австрийкой. Женщина с таким лицом могла бы жить в Ленинграде, в Боровичах или в Иркутске.
Когда Мис ван дер Роэ уехал в Америку, Лили Райх осталась в Германии, однако и оттуда продолжала вести его дела, помогать ему. Потом она поехала в Штаты к Мису, но пробыла там неделю и вернулась на родину. В сорок третьем она попала в концентрационный лагерь, в сорок пятом ее освободили вошедшие в Германию войска, а в сорок седьмом она умерла.
Всем нам известны построенные Мисом ван дер Роэ здания: «стеклянный дом» хирурга из Чикаго Эдит Фарнсуорт, Сигрэм Билдинг, павильон Германии в Барселоне, вилла Тугенхагт, нью-йоркские высотные дома — стекло, сталь, избыточная инсоляция; его работы определили стиль архитектуры двадцатого века.
В быту этот революционер архитектуры, один из «четырех великих», был традиционалистом: ему нравилась старая деревянная мебель эпохи модерна, его личное гнездо напоминало дом его детства. О нем говорили, что у него нет ни приятелей, ни друзей, ни привязанностей, одни сотрудники. Он слыл брюзгой и нелюдимом. И до конца дней не мог себе простить, что отпустил Лили Райх — допустил ее возвращение в Германию.
Все они остались в девяти рядах до Луны: теперь человечество исчисляется в других цифрах, рядов стало больше, раз людей больше, а эти поддерживают свою Луну, чей свет рисует блики на стеклах домов их великой архитектуры, на стальных деталях фурнитуры, мебели, на ожерелье из шарикоподшипников. А у нас сейчас уже стемнело, вышла наша сегодняшняя луна, и я закончила свое сообщение.
С этими словами Тамила забрала свои бумаги и сошла со сцены, а зал устроил ей овацию, точно певице.
Человек из полночной тени
После доклада, как всегда, расходились быстро, почти разбегались, как птицы разлетаются: только что была стая, а вот и нет никого.
Я вышел на улицу, собираясь проводить Нину: она говорила, что хочет услышать доклад об основоположниках, но Нины не было, и я пошел пройтись перед сном.
Обгоняя всех, прошли к спуску к воде, видимо к своей косе Тартари, Тамила и Энверов, и он сказал ей:
— Не отставай от меня, будь со мной, когда-нибудь я построю тебе в подарок дом для занятий любовью на Лазурном берегу.
Она засмеялась, они сошли с высокого берега, пропали из виду.
— Интересно, — сказал уходящий Времеонов, — что, кроме формулировки «отстань от меня», существует и «не отставай от меня»...
— Нельзя построить дом для занятий любовью, — сказал я вечернему воздуху, — разве что публичный.
— Собственно, и для любви нельзя, — откликнулся Филиалов, резко поворачивая налево, чтобы исчезнуть за углом.
— Вот с этим я согласен, — сказал некто невидимый, курящий в тени сиреневого ночного куста. — Для чего дом? Достаточно тьмы под кустом южной ночью, фрагмента луны, стога сена, топчана любого, расстеленного плаща.
Тут сделал он шаг, луна осветила силуэт его, он был высок, костист, худ, широкоплеч, волосы с сильной проседью, сначала я подумал, что передо мной Титов.
— Но человечек-то неприятный, — продолжал он, словно рассуждая вслух и не ко мне обращаясь. — В люди не годится, хотя молодой и в деле пока не бывавший. Даже если так думаешь, кто же такое вслух женщине говорит; только в узкой прослойке уголовников говорят: «Пойдем по.....». «Для занятий любовью». Дурное существо.
— Как вы сказали? — переспросил я. — B люди не годится? Странное выражение.
— Это не выражение, — отвечал он. — На одном из особых лесосплавов, а архипелаг ГУЛАГ лесосплавами славился, была расстрельная бригада. Людей лесосплав выматывал очень быстро, выматывал до нитки, эта бригада расстреливала тех, кто в работу уже не годился. Но ходили среди зэков слухи, что и саму бригаду после двух лет работы тоже расстреливали, потому что в люди они уже не годились.
— По правде говоря, я думал: куда подевались работники лагерные? кем они теперь работают? где? может, мы их встречаем?
— Однажды ко мне, — сказал он, — в мой прекрасный южный город (а я по рождению южанин, а Таймыр, Колыму, Тайшет, Норильск, Заполярье обживал десять лет по случаю) приехали московские гости, светские люди — художник с женой. Повел я их в гостиницу. Раскланялся со мной швейцар при входе, дверь открыл, поднес их чемоданы в номер, а когда выходили (а жена моя ждала нас дома на обед), снова дверь отворил, кланялся, и я дал ему чаевые. Прошли мы полквартала, жена художника, тоже женщина искусства, сказала восторженно: «Ваш город как особое царство, все тут прекрасно. Вон какой замечательный добрый дяденька швейцар в ливрее встречает постояльцев гостиницы!» А я ей ответил: этот добрый дяденька — бывший лагерный охранник, убийца и садист; однажды наш ночной портье вел меня через лагерный двор, все во мне кипело, я обернулся (на самом деле не только для него внезапно, но и для себя) да и дал ему ногой изо всех сил, а силы у меня тогда были, я был одним из самых сильных. Валялся потом избитый в карцере, видать, как рабочую силу подходящую не забили насмерть, еле жив лежал, однако при полном моральном удовлетворении. «Как же вы с ним теперь здороваетесь, чаевые даете?! — вскричала московская гостья. — Что же это такое?» — «Это жизнь», — отвечал я ей, прожившей с детства до зрелого возраста в невинности благополучия. Знаете, отлежавшись, я подготовил побег и через месяц бежал из лагеря.
— Разве можно было из лагеря бежать?
— У меня было шесть побегов, — легко отвечал он. — После шестого я в Заполярье и оказался. После каждого побега мне срок прибавляли, в общей сложности должен был я отсидеть восемьдесят пять лет. Так что я, знаете ли, профессиональный беглец. Один из садистов заполярных лагерей, у которого была склонность метить заключенных, приказал мне насильно сделать татуировку, художественную часть мастер-татуировщик из уголовников добавил от себя, а текст был от начальника: «Склонен к побегам».
— И вас каждый раз ловили?
— В соответствии с меткой меня стали переводить из лагеря в лагерь, чтобы не успевал подготовить побег, катали по Заполярью в пульмановских телячьих вагончиках туда-сюда. А в предыдущие побеги, — да, ловили. Но один раз был я в бегах четыре года, по поддельным документам устроился работать на белорусскую лесопилку, мне родственники жены помогли, и так там хорошо трудился, что вышел у меня быстрый карьерный рост, стал я директором деревообрабатывающего завода, на беду, решили мне выдать правительственную награду, стали документы оформлять, тут и выяснилось, что я не я, а беглый каторжник Жан Вальжан.
— Вы больше похожи на графа Монте-Кристо, — сказал я.
— Боже упаси! — весело отвечал он. — Вон какой чудесный доклад был намедни про графа Монте-Кристо, благородного мстителя, под заголовком «Занимательная уголовщина».
Не знаю, почему рассказал я ему про тень облака, про особое место на острове, встав на которое обретешь ясновидение, необычные свойства и черты.
Должно быть, руководило мною русское дао, путь, географически безбрежный в том числе, транссибирский, к примеру, трансцендентальней некуда. Вот встречаемся мы, пассажиры, путники, страннички, секундно, мгновенно, случайно, наше наличие по закону пути — всегда последующее отсутствие.
И по непреложному необъявленному закону русских дорог, географически долгих, длинных, физически странных (неописуемые объезды всех ремонтируемых шоссеек первой половины двадцатого века, безумные шоферы в последней его трети...), мы разговаривали как положено, как местные путники, очарованные странники: никогда больше не встретимся, увиделись мимолетно, потому можно рассказать друг другу всю свою жизнь; кому исповедник священник, нам — первый встречный.
— Особые свойства? — переспросил он, брови приподняв, — особые свойства особой породы, племени незнакомого? Да уж мы-то, конечно, племя незнакомое, сами по себе и отличаемся от всех жителей земли. Ведь у людей во главе страны — кто? царь, король, хан, президент, деспот; а у нас не одно десятилетие был главарь государства. Скромно именовал себя «вождь», намекал, что мы — племя, не народ, не нация. Главарь по закону языка только у банды бывает. А если людей все время держать в мятежном теле страха, у них некие свойства появляются самоновейшие, а ряд других человеческих свойств улетучивается. Знаете, кто у своих рабов-адептов сверхъестественную породу осознанно и умело вырабатывал? Некто Гурджиев. Он утверждал: сделай невозможное, сделай это еще раз, повтори трижды. Заставлял кротчайших, доверившихся ему овец резать, кроликов или кур, например; они у него на представлениях валились то в оркестровую яму толпою, то в проход перед первым рядом зрителей, совершенно спонтанно, по его приказу, и ни одного не то что перелома либо вывиха, а даже ушиба либо синяка — вывел-таки породу.