Оставались, самой собой, всплески, отменить их невозможно: один мастер девятнадцатого века, Карл Б., создал, например, трехликую куколку с поворачивающейся головою, нужное лицо выставлялось по фасаду: личико веселое, личико печальное, личико спящее. Два, в данный момент ненужных, лица прятались под капором либо чепцом — этакая доморощенная, страшноватая, древняя Тривия-губки-бантиком.
Кстати, все слепленные и вырезанные по образу и подобию дамочек куколки, особенно снабженные механизмами автоматоны, были страшноватые, как гальванизированные мертвецы. Э.-Т.-А. Гофман, посетив один из современных ему «домов механики» — Данцигский арсенал, собрание диковинок автоматов, утерянное во время наполеоновских войн, — пришел в ужас: собрание показалось ему «некромантическим кошмаром».
Заводные автоматы семнадцатого и восемнадцатого века старательно подделывались под живое (совершенно натуралистические имитации, раскрашенные, облаченные в настоящие костюмы, в париках из натуральных волос, кивающие головами, моргающие, дышащие) и именно поэтому напоминали магически оживленных некромантами мертвяков. Обыкновенные куклы, серийные, не блещущие красотой, нам, кстати, мертвецов, вурдалаков и вампиров не напоминают. Еще веселее и легче играть с крестьянской тряпочной куколкой, маменькиным благословением: одежка из старой одежки, лица вовсе нет, чем и хороша, — годится в игру, дает волю и свободу воображению.
Совершенно естественно, что в семнадцатом и восемнадцатом веках в Европе возникла устойчивая мода на заводные игрушки. То была эпоха Просвещения, «время машины мира», период взгляда на мир как на огромный (по Лейбницу, бесконечный) механизм. На мой взгляд, именно Французская революция, плясавшая вокруг гильотин и певшая «Вешай аристократов на фонарях!», была первым шагом к замене уникальных дорогих механизмов для богатых и избранных серийными и тиражными зайчиками да курочками, которых вы наблюдали все детство и которые скакали и клевали перед вами четверть часа назад.
Тут Филиалов посмотрел на меня, глаза его сверкнули в свете включенной им лекторской лампы (он как раз собирался обратиться к диапроектору), как некогда сверкали в свете маленького софита глазки куколок вертепа старого кукольного театра, приводившего меня в детстве в священный восторг.
И совершенно неожиданно я молниеносно заснул. Неожиданно и незаметно. Словно бы находился я на том же месте, в том же ряду того же зала, но неуловимо оплыло, поменялось околдованное сном пространство: пажи унесли часы с кукушкой, вместо них принесли прямоугольный ящичек — подставку для кашпо, Филиалов нажал на секретную кнопочку, двери ящичка распахнулись, и виден стал маленький кукольный театр, где две небольшие куколки-автоматоны пили чай и вели диалог на языке механоидов сновидения ненастоящими голосками:
— Ванко топанго бюджета джета?
— Бюджета лапо топинари.
Я не смог ни досмотреть, ни дослушать: Нина схватила меня за руку, я проснулся рывком.
Никакого ящичка на столе не было — прежние молчащие часы. Свет горел только на сцене. Звучала музыка восемнадцатого века, то ли Рамо, то ли Глюк, может, и Моцарт. С экрана диапроектора на меня смотрела кукла. Она повернула голову, я видел ее глаза без ресниц — а ведь она и глаза умудрялась повернуть, настоящий взгляд! Губы ее прорисованы были алым, она была бледна, серьезна, смотрела в упор. Нина (а мы сидели рядом с боковой дверью) вскочила, бросилась прочь, на улицу, я — за ней. На улице была ночь, полная звезд. Нина расплакалась, я стал ее успокаивать, она рыдала: что с тобой, что? Мы шли прочь, к ее дому, краснокирпичная гимназия с замершим под взглядом куклы залом осталась позади, некоторое время я еще слышал музыку.
— Мне... жалко... жалко королеву... зачем ей отрубили голову?..
— Какую королеву?
— Марию... Антуанетту...
Она всхлипывала все реже и реже, я утирал ей слезы, поцеловал в висок, в соленую щеку, накинул ей на плечи пиджак.
— Нина, прости, я не понимаю, про что ты. Я уснул, как дурак, минут на десять. Видел во сне тот же зал. При чем тут Мария Антуанетта?
«Мария Антуанетта», та самая кукла-автомат, которая смотрела, повернувшись, на нас с экрана, вначале звалась иначе — «Играющая на цимбалах» или «Цимбалистка». Сделали ее два известнейших мастера: мебельщик из великой династии мебельных мастеров, по фамилии Рентген (и Нина, и я видели рентгеновские бюро да секретеры в Эрмитаже), и часовщик, чье имя Нина забыла. «Цимбалистка» ударяла молоточками по струнам цимбала, играла несколько мелодий Глюка. Автомат-андроид поворачивал голову и глаза, дышал. Одета музыкантша была в точную копию любимого платья французской королевы, причесана, как она, и походила на нее.
Мария Антуанетта, совершенно очарованная автоматоном, купила эту чудесную игрушку, тогда-то кукла и стала тезкой королевы. Потом грянула Французская революция, чьи механики изобрели автомат по своему вкусу — гильотину; королеве отрубили голову; мастера, создавшие «Цимбалистку», бежали из страны.
По счастью, куклу не сломали, она сохранилась в бурях времен, повернула к нам бледное личико свое с губами, обведенными яркой помадой (как любила Мария Антуанетта), смотрела пристально, печально, спокойно, мы встретились с ней в стоящем на костях узников, в нашей раскинувшейся от Чопа до Кушки Бастилии, в вечернем Свияжске.
— Завтра последние экскурсии, — сказала Нина, совершенно уже успокоившаяся, стоя у калитки, — и все разъедутся. Мы вместе поедем?
— Конечно. Нам пора в город. Мне пора за тобой ухаживать и водить тебя под ручку по ленинградским ведутам Петербурга.
Я возвращался, редеющая толпа, расходившаяся в разные стороны после филиаловского доклада, окружила меня. Не все разбредались, иным было со мной по пути, переговаривались, я шел в жужжащем облаке реплик; потому что я был один и не разговаривал ни с кем, я слышал всех.
Вот наши семинары и закончились; какая хорошая погода стояла, нас ведь мог и дождь поливать; вы завтра едете на экскурсию? на которую? экскурсий несколько, катера придут с утра, кто в Казань, кто в Углич, кто в город Мышкин. Жаль, что не удалось услышать всех, да это и невозможно было, случались чудесные одновременные доклады, не раздвоиться; хотелось бы ваш ленинградский адрес записать, я вам дам визитку, я вам напишу, а я отвечу.
Энверов уговаривал Тамилу прямо из Казани лететь с ним на юг: летим, летим, давай недели на две. А как же работа? Работа не волк, в лес не убежит, ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем. Нет, говорила Тамила, мне ведь надо материалы семинарские готовить для печати, потом перебрать адреса для рассылки и разослать, я обещала Титову. Хочешь, я тебя на две недели отпрошу у твоего Титова? Навру что-нибудь, врать я мастер. Нет, не получится, кроме меня, некому этим заниматься. Неужели какие-то бумажки, искренне не понимая, вопрошал он, важней нашей с тобой новой жизни? Ну, не две недели, хоть десять дней; выберем, где нам лучше: в Хосту, в Анапу, ты станешь на солнышке шоколадная, я знаю, где самые лучшие гостиницы для высокопоставленных персон, номер с балконом, вид на море, теплый пляж, пустой ночной пляж для нас двоих, виноградные вина, розарии, если ты любишь цветы; да что ты упираешься? я не понимаю. Он начал раздражаться. Что ты все нет да нет, у нас еще день, думай, я тебя уговорю. И вообще, я тебе письмо напишу, завтра отдам. Они свернули вниз, на берег, к своей исконной косе Тартари, стоящей на костях убиенных.
— После сегодняшней «Популярной механики», — говорил спутникам своим Времеонов, — я как-то по-новому воспринимаю выражение «Deus ex machina».
— А я, — произнес я в воздух, ни к кому, собственно, не обращаясь, — теперь иначе ощущаю слово «машинально».
Времеонов обернулся, улыбаясь:
— О, Федор Дорофеев! Тодор Божидаров! Рад видеть вас.
Бедный Жорик
Нина убыла в город Мышкин, я остался в надежде написать несколько этюдов. Свияжск был так хорош, куда ни глянь — все годилось для живописца, а я не был уверен в том, что судьба еще когда-нибудь занесет меня сюда.
Я сидел на возвышении, в стороне, мне было видно все с невольно зрительской точки зрения.
Катерок в Казань наконец-то подошел, экскурсанты начали спускаться с возвышенной части берега на низкую — пляж, где малая пристань со сходнями пересаживала всех в скромные плавсредства. Энверов оглядывался: Тамила опаздывала, он не видел ее. Зато видел ее я, она уже подходила к линии высокого бережка, когда ее задержали два подбежавших пажа: один вручил ей письмо, белый длинный конверт, другой — две канцелярские папки. Помедлив, Тамила решила взять папки с собой, оставить их на острове она уже не успевала.
Компания экскурсантов гуськом шла по тропке к сходням катерка, Энверов шел первым. Тут из-под лопаты одного из копателей, рабочих (должно быть, наемных, приезжих), трудившихся над наделом будущего цивилизованного спуска к пристани (во второй мой приезд тут уже красовались деревянные пологие лесенки, пересекавшие аккуратно выровненные, параллельные воде эспланадки), выскочил череп и скатился на тротуар (черепа тут попадались повсюду, только начни копать). Энверов, вместо того чтобы поднять его, произнеся классическое шекспировское «Бедный Йорик!», поддал череп ногой со словами «Бедный Жорик!», и с кратким хохотком Гамлет-хам наш комсомольский отпасовал его обратно, наверх. Отфутболенный череп залег в траве. Один из копателей спустился за ним и отнес его в сторонку, чтобы присоединить к уже откопанным прежде собратьям. К удивлению моему, увидел я со своего места наблюдателя лежащие вдоль примыкающей к высокому берегу линии, отсортированные по-вурдалакски горки костей: черепа с черепами, ребра с ребрами, берцовые с берцовыми и так далее.
Кто-то из идущих за Энверовым хохотнул, большинство ничего не заметило, приняв отфутболенное за детский старый мяч. Тамила побледнела, побелела, развернулась, пошла по тропе наверх, прочь. Когда вся группа достигла сходен, ее и след простыл. Энверов с несколько растерянным видом, в полном недоумении головой вертел: куда делась? Однако быстренько загрузились на катерок, умчались, он и с катерка все оборачивался, но бережок был высок, Тамила давно вышла за пределы видимости.