Начальник Всего — страница 23 из 37

— И ходите за водой по подземному ходу?

— Да, — отвечал он, — тут старинный подземный ход, монахи да войсковые люди еще при Иване Грозном, при закладке крепости, его соорудили, чтобы на случай осады незаметно за водой ходить или нападения отражать. Извините, меня ждут, я пойду.

Может быть, он ждал, что я попрошу, чтобы он благословил меня, но тогда я ни о чем таком не думал и не помышлял вовсе.

— Всячески желаю вам удачи, — сказал я, — в благом вашем деле. А также победы реставрации над разрухой.

Дверь за ним закрылась — легкий ветерок, осыпь, облачко снежное затерло швы. Стало еще тише. Я пошел по кругу к дому с двумя деревьями, хорошо помнил: тут, куда ни пойди, придешь к Нининому дому.

На станцию под названием Нижние Вязовые повез меня на «макаке», оснащенной шинами с массивными протекторами от грузовика, один из соседей. Мы примчали на этом варварском транспорте, изобретении неунывающих россиян, за четверть часа до электрички. Банка с солеными огурцами не разбилась от тряски в портфеле моем, моченые яблоки не выплеснули маринад свой на мои бумаги: на остренькое женщины в тягости падки, сказала хозяйка, береги Ниночку, поцелуй ее от меня.

Возвращающимся в Ленинград из Казани начальством был я подхвачен как бандероль, самолет наш благополучно приземлился, в ленинградском аэропорту нас снова встретили на машинах, меня довезли до дома, я разбудил и Нину, и матушку.

— Как ты быстро обернулся, — сказала Нина, — письмо нашел?

— Забирай, пока в портфеле не замотаю со своими бумажками.

— Я положу конверт в старое бюро, в верхний левый ящик, — сказала Нина.

— Мне-то зачем знать, куда ты его положишь? Придет Тамила, сама и отдашь.

— Ты только не волнуйся, — сказала Нина. — В понедельник меня кладут в больницу. Нет, ничего страшного, это называется токсикоз второй половины беременности, он у меня не сильный, врачи перестраховываются, я ненадолго.

Но ее так и не выписали, она пробыла в больнице почти четыре месяца, я бегал к ней с передачами, вечерами за чаем мама успокаивала меня, а я ее.

В конце весны у нас родился сын. Не знаю почему, но не только в нашем семействе, не вполне после Нининого автомобильного ДТП нормальном, но и в семьях друзей и знакомых рождение ребенка оказывалось чем-то вроде семейной коллективной болезни. Может, на наших широтах это не всегда было так? — думал я, гуляя с темно-синей колясочкой по хрестоматийным ведутам, хоть малость обшарпанным и заброшенным, но все же прекрасным.

Назвали мальчика Сережей. Нина была совершенно счастлива, похорошела, помолодела, вот только уставала быстро, и мама, и я помогали ей, как могли; бабушка обожала внука, я вообще молчу — из меня вышел совершенно сумасшедший отец.

Так доскакали мы до первого Сережиного дня рождения.

А за письмом Тамила так и не пришла. Да мы и сами об этом письме забыли, жизнь летела на крыльях, мы вместе с нею.

Юкими

Когда лежала Нина в дородовом отделении, принес я ей туда отрытую по случаю в «Старой книге» совершенно новенькую книгу о Японии.

Атеистические советские люди, склонные к духовной жизни (к «духовке», как тогда говорили), обзаводились увлечениями, кумирами, фетишами иногда престранного свойства. Были негласные клубы искателей НЛО (в девяностые годы ставшие на некоторое время гласными), компаниями играли в индейцев или древних славян, разумеется, умозрительных, ненастоящих, киношных (причем игроки были формально, по паспорту, взрослые, зрелые люди). Были фанаты «Мастера и Маргариты», адепты фантастики; увлекались другими странами (где не были никогда), розенкрейцерами, алхимией, выращиванием орхидей, выпиливанием лобзиком; изучали индийский язык (или санскрит?); коллекционировали совершенно немыслимые вещи, например неправильные спички (слишком тонкие, слишком толстые, кривые, цветные, с излишне толстой головкой серы или вовсе без оной). Позже из этих волн «духовных увлечений» в качестве «новой волны» возникли общества последователей Рериха и знатоков Толкиена, так называемых «рерихнутых» и «толкиенутых».

Мы с Ниной отдали дань этому неопределимому явлению, поувлекавшись книгой о Японии.

В ней были чудесные цветные вкладки, листы восемнадцатого века — Хокусаи, Хиросигэ. Была одна копия руки Ван Гога, влюбленного в работы японских мастеров и копировавшего их. Приводились отрывки из «Маньёсю» («Собрание мириад листьев») и «Ямато-моногатари». Рядом с русским переводом танки написаны были кириллицей японские строки:

Омофру раму

Кокоро-но ути ва

Сиранэдомо

Наку-во миру косо

Вабисикарикэри.

Мы гадали, как расставить ударения. В некоторых японских словах было два ударения, а Нина предполагала, что в иных даже три. Предположения наши были совершенно досужие. Японские поэты любили символы, игру слов, иероглифических картин-ребусов. Мы любили японских поэтов. «Долгие ночи провожу я, встречая рассвет, сгорая от любви к тебе, и, превратившись в дым, неужто я застыну в небе? Конечно, я улечу ввысь».

Мы знали наизусть слова, обозначавшие главные принципы эстетики дзен: ваби (красота бедности, суровая простота, шероховатость и одновременно изысканность); саби (прелесть старины, печать времени); югэн (невыразимая словами истина, намек, подтекст, недоговоренность). С дзен связана была и традиция любования: момидзигари (осенними листьями клена); ханами (цветами); цукими (луной) и юкими (тихими снегами).

Ребенок родился, похожий на маску театра Но — с узкими глазками и точеным плотным носиком. Нина боялась, все ли у него в порядке, считала пальчики на ножках и ручках. Мальчик плакал мало, вот только говорить начал очень поздно. Он хорошо нас слышал, поворачивал головку, когда мы его звали, оглядывался на мяукающего кота. А сам молчал.

Утром, перед работой, с ним гуляла работающая на полставки мама, вечером я: Нине было тяжело тащить коляску и младенца, отнюдь не худенького, с шестого этажа — лифта в доме не было.

Днем Нина одевала его, одевалась сама, открывала балконную дверь — так гуляли они, стоя: она в шубке, он на ручках. «Смотри, какой чудесный снег, — говорила Нина младенцу, — это наше юкими, давай любоваться тихими нашими белыми снегами».

В тот день я пришел с работы чуть раньше, услышал за дверью непривычный рев полуторагодовалого Сереженьки. Нина носила его по комнате, он вырывался, тряс руками, подпрыгивал, орал.

— Чего он хочет? — спросил я, стоя в дверях.

Тут ребенок наш выкинул в сторону окна ручонку повелительным жестом Медного всадника и вымолвил:

— Юкими!

Обомлевшая Нина поднесла его к окошку, он тотчас успокоился и уставился на заснеженный дворик.

— А я-то думала, — сказала просиявшая матушка, — что первое слово его будет «мама»...

Тут младенец, слегка откинувшись, глянул на нее, обратил на нее благосклонное внимание, схватил ее за щеку и произнес:

— Мама.

— Вот, дождались! — вскричал я от двери. — Может, ты, красавчик, и отца наконец признаешь?

Ребенок повернулся ко мне, махнул в мою сторону императорским жестом ручонкой и сказал:

— Пама!

С этого дня он начал говорить, как все дети, развлекался и звукоподражаниями: мяукал коту, лаял уличным собакам, каркал, чирикал, бибикал.

Капля

Дочь родилась у нас, когда Сереже было четыре года. Нине второй ребенок дался тяжело. Она окончательно ушла с работы, какие там полставки, четверть ставки. Ей пришлось лечиться после родов: были трудности и с позвоночником, и с давлением, мучила ее мигрень, ухудшилось зрение, она мало-мальски выправилась лет через пять. Я брал халтуры на дом, подрабатывал, где мог. В частности, подрядился в одной архитектурной проектной конторе выполнить пятиметровой длины панораму Владивостока, всем всегда нравились мои перспективы, освоил я и архитектурную, с превеликим удовольствием изобразив небо с кучевыми облаками, которыми славятся города и села, стоящие у воды. Еще научился я готовить и немалые способности по кулинарной части в себе открыл.

Время было трудное: отхлестали чернобыльские дожди (в лето 1986 года мы снимали комнатенку с верандой в Дибунах: бабочек не было вовсе, лопухи выросли колоссального размера, и всюду видели мы колонии каких-то немыслимых, инопланетных грибов — лиловые поганки, лимонно-желтые, страшное дело); промчалась неразбериха перестройки, уплыли по реке времени пустые магазины начала девяностых, пронеслась по городу (да и всем городам) волна уличных убийств с грошовыми, стоившими жизни грабежами.

Однако дети наши выросли, отучились — при полной неразберихе со школами (где восьмилетка, где одиннадцатилетка), открывающимися и закрывающимися гимназиями. Учились и Сережа, и Леночка прекрасно, он окончил университет, она — Политехнический. Когда появились внук (Леночкин сын) и внучка (дочкина), дети уже разъехались. Леночка с мужем жили в Пушкине, работали в Пулковской обсерватории, а Сергей с женой сначала наезжали, подрядившись, в заграничные командировки, а потом и вовсе переехали: шло к тому, чтобы так и остаться жить в Дании. Вот их дочку, внучку нашу Капитолину, получали мы время от времени, то на месяц, то на полгода, то на год, что для нас было несомненно счастливым обстоятельством. Какие бы сложности и неувязки нас ни подстерегали, один вид золотистой головенки с кудряшками, особенно против света, затмевал все — жизнь становилась прекрасной. Капитолину звали мы Каплей.

Капля, девочка востренькая, фантазерка, больших печалей нам не доставляла, хотя была с характером и раз в году болела какой-нибудь немыслимой ангиной, корью или ветрянкой. Мне было страшно: а вдруг Нина заразится? Но обходилось. Читать Капля начала рано, на даче была в детской компании заводилой. Мы разделяли ее увлечения. Толклись вместе с ней в цокольном эрмитажном древнеегипетском зале с мумией. Я лепил и отливал из гипса маленькие фигурки ушебти, кошкоголовой богини Баст, песьеголового Анубиса. Мы их раскрашивали. Одну из фигурок мой знакомый стекольщик отлил из темно-голубого матового стекла. И я, и Нина изучали ег