Привалившись к древнему забору, стояла трансцендентная лавочка, на которой временно некому было семечки лузгать. Над забором нависали совершенно неуместные яблони с китайскими яблочками, оставшиеся, видать по недосмотру, от здешних, давно выкорчеванных и позабытых загородных садов.
И над всем этим неправильным, неуловимо уютным в нелепости своей околотком парила огромная масса неба. Как заметил один наш заезжий гость уже в восемнадцатом веке: «России досталось слишком много неба». Заметим и мы: ее окну в Европу тоже достался переизбыток небесных пространств. С чем безуспешно пытаются бороться собаки-зодчие, хваткие и якобы деловые заказчики их и все, не переваривающие слово «небесный», — бесовское воинство.
— Домодедов, асфальт кончился!
Те, кто набивал подобную старинным сельским дорогам мостовую, знали, что делали. Такие набивные улицы видел я в детстве на Карельском перешейке: они сильно отличались от сельских объездов, в ямах, выбоинах, промоинах и колдобинах.
— А вот булыжник!
Булыжные мостовые встречались ей и раньше, очень нравились за то, что булыжники были все разные и по цвету, и по форме. Капля увлекалась минералогией.
— Что за квадратики!
— Диабазовая плита, — сказал я, — раньше в центре города встречалась. У Преображенского собора, у Греческой церкви.
— А тут вообще пеньки!
— Это не пеньки — торцы, торцевое мощение, спилы стволов. Твоя бабушка рассказывала — полно было в городе торцовых улиц, но в наводнение вода их подмыла, они всплыли, их потом сушили на дрова, улицы пришлось перемостить. Когда я был маленький, в районе Новгорода был участок торцового шоссе Ленинград — Москва, ехали, как по шелку.
Не в краснокирпичном трехэтажном (о, этот чудесный вишнево-краплаковый клинкер конца девятнадцатого века!), напомнившем мне женскую гимназию-гостиницу Свияжска, не в желто-белом, времен сталинского ампира (с белыми колоннами! порталами!), то ли клубе, то ли кинотеатре, то ли особняке для особых людей, — но в маленьком, двухэтажном, прилепившемся к четырехэтажному соседу флигельке, выкрашенном кладбищенской голубенью, расположился наш пункт назначения, то ли музей, то ли выставка больших механических игрушек.
Войти в музей, выйти из музея
Когда мы впервые привели маленькую Каплю в Эрмитаж, чтобы показать ей часы «Павлин», она долго стояла, вглядываясь, а потом, показывая на петуха, спросила меня шепотом:
— Его заперли, чтобы он никого в лысину не клевал и чтобы не было войны?
Я в первый момент не понял, что речь идет о пушкинском золотом петушке.
При входе в зал кинематических диковинок висела табличка с надписью: «Входите весело!». Когда мы уходили, Капля заметила на обороте таблички другую рекомендацию (обе в стиле Эйлин Грей): «Входите крадучись».
— Когда вы вешаете ее на ту сторону? — спросила она у смотрителя.
— Это для ночных посетителей.
— Они приходят каждую ночь?
— Нет, — отвечал он, — в последнюю ночь перед полнолунием.
Хотелось сказать: «Черт знает что!» — но я смолчал.
— По правде говоря, — сказал он нам в затылок, — есть и другая табличка. Про выход. «Выходите весело!» и «Выходите крадучись». Иногда мы вешаем и ее. Только редко.
Я не спросил когда, он ответил сам:
— В день новолуния.
— Но есть и третья табличка, — снова сказал он нам вслед.
И мы снова вернулись.
— Какая?
— «Вход как вдох», — сказал он. — А на обороте «Выход как выдох».
— А эта для кого?
— Мне не хотелось бы говорить на эту тему, — сказал он.
— Мы еще придем, — сказала Капля. — Если можно, когда вы увидите, что мы подходим, не вывешивайте ни одной, пожалуйста.
— Согласен, — сказал он.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Можете называть меня господин Сяо.
Едва ступили мы за порог, Капля сказала:
— Я сразу догадалась, что он китаец. А ты, деда?
Чтобы он не успел сказать нам что-нибудь еще, мы затянули нашу любимую песню. Мы быстро уходили по околотку, квартал бежал навстречу, пели мы:
Милее всех был Джеми,
мой милый, любимый,
любил меня мой Джеми,
так преданно любил!
Одним изъяном он страдал:
он сердца женского не знал,
любимой чар не понимал,
увы, мне жаль, мне жаль!
Механоиды и жакемары
Колокольников собирал объемные подвижные произведения из бесчисленного количества причудливых мелочей: игрушек, винтиков, пружин, деталей замысловатых приборов и часовых механизмов, дополняя собственноручно выполненными элементами, объединяя их в единую хитроумную систему, и оживлял в итоге всю конструкцию путем «включения ее в электросеть»...
Тогда начиналось Действо! В меняющейся цветной подсветке вращались небесные своды и земные сферы, Солнце, Луна и звезды вступали в медленное движение, затем, тоже по очереди, объявлялась масса мелких персонажей, словно по расписанию точно знающих свои выходы и роли, — мир оживал! Невообразимые птицы и животные, в несколько сантиметров величиной, населяли пространство меж объемными сюрреалистическими конструкциями из фигурных гор, покрытых узорами, русел рек, ущелий, каскадов. В этих ландшафтах произрастали узкие высокие сооружения, включавшие архитектурные фрагменты разных эпох. С уходом Солнца небеса наливались синевой, в сооружениях этих зажигались огни, медленно выплывал Месяц, из верхнего освещенного окна появлялся и начинал пересекать пространство крошечный средневековый канатоходец, держа поперек груди отвес и балансируя на еле заметной проволоке. Когда же исчезала Луна и звездная пыль рассыпалась по небу, освещая лишь контуры предметов, придавая им мистическую завершенность, серебряный рыцарь на бронированном коне торжественно проезжал по горным вершинам, и ни зверя, ни птицы не оставалось уже в этом замершем, застывшем пейзаже, изрытом, словно поверхность мертвой планеты, таинственными воронками и кратерами.
Несколько творцов одновременно уживались в Колокольникове: один, философ-поэт, занимался науками отвлеченными; второй, мастеровой типа Левши, конструктор à la Кулибин, доморощенный инженер-волшебник, вроде тех, кого отобразил немецкий сказочник Гофман, что в романтические времена умудрялись вдохнуть в своих механических кукол некое подобие жизни; третьим же был художник, рисовавший ясные и добрые образы с наивными, отрешенными лицами, чистой воды строгая русская классика нового, так никогда и не наступившего времени.
...Меня так и подмывает бросить им слова Макбета: «Незряч твой взгляд, который ты не сводишь с меня. [...] Мне глубоко претит вся эта механика мертвых фигур, подражающих человеческим жестам».
Когда позже прочитал я в журнале «Нева» роман «Пришлец», я понял: написавшая его Чернова-Дяткина несомненно посещала наш волшебный флигелек и с господином Сяо водила знакомство.
Он выдал нам билеты, разложенные при входе на крохотном столике с табличкой: «Детям и пенсионерам скидка», — и мы оказались в зале, уставленном экспонатами. В центре стояли вертикальные витрины (целая компания), поэтому передвигались мы по кругу.
Увиденное показалась мне занятным, забавным, а на Каплю произвело необычайно сильное впечатление.
Стояли экспонаты на открытых подставках, в долгих остекленных ящиках, в футлярах, в шкафчиках наособицу, снабженных этикетками, пусковыми кнопками, прорезями для шарика, монетки или жетона (иногда соседствовали две прорези: шарик и монетка вызывали разные действия маленьких андроидов).
Встречала посетителей при входе заводная современная яркая парочка с итоговым дарением букета, снабженная этикеткой: «8 марта. Внезапное весеннее обострение любви». При входе комната была освещена, вторая, дальняя ее половина погружена была в полумрак, — зато освещены витрины с персонажами: четверка времен Шерлока Холмса (полицейский, священник, два жулика в кабинке, напоминающей кабинку лифта); печальный отец в летах, шлепающий монстрика-малютку; старая гадалка с картами, гадательным кристаллом, зеркалом (из прорези желающим выкатывались подобные чекам или билетикам предсказания); старинные автоматоны (шарманщик с сурком и куколка-панночка с лютней). Все — совершенные чудеса механики, ничего от кукольного театра, где маленьким актерам, одушевленным рукодельной неправильностью и не вполне одинаковым действием, необходим актер-человек: его голос, его сбои, его чувства.
В освещенной части, где прозрачный бесенок катался упоенно на прозрачном конструкте-паровозике с колокольчиками, а железный хамелеопард перманентно сбивал с ног и поедал незадачливого сафари-охотника, встретился нам яркий, свеженький Анубис, то ли точная копия одного из близнецов своих из музея в Глазго, то ли и впрямь кто-то из них, путешествующий, купленный, взятый напрокат.
Древнеегипетский бог бальзамирования, смерти, загробного мира, ядов и лекарств, проводник умерших, оберегатель кладбищ и мумий, обладатель острой шакальей морды и мафиозного шарфика, некогда бывший черным псом, с упоением поливал из лейки свой заговоренный посох, на глазах прорастающий побегами ядовито-зеленого цвета. Потом он ставил лейку, посох втягивал побеги в прорези. Анубис снова поливал, посох опять прорастал.
Полной загадкой для меня, как и прежде, осталось: почему именно Анубис? Что за борьба с божествами путем снижения их страшноватых образов до скромных, превеселеньких бытовых действий? Чем, кстати, посох-то поливает? Каким ядохимикатом, химия-на-поля?
Середина зала посвящена была арт-механике. Смесь дизайна, антидизайна, театральный феерии, загадочных предметов и инсталляций из фильмов «Обыкновенное чудо» (дом волшебника) и «Господин оформитель». Кинетические скульптуры, механические картины, видения наркотических снов, сюрреалистических рисунков сумасшедших и полупомешанных (которые видел я в старинном учебнике психиатрии).