Начальник Всего — страница 8 из 37

Вдоволь наигравшись в пропедевтику, вспомнил я, что собирался заскочить на реплику о признаках гениальности, поскакал в указанный в программном вторничном листочке класс и явился к шапочному разбору. Докладчик, высокий, красивый военный врач, заканчивал свою реплику. Как ни странно, класс был полон. Войдя, я оказался среди стоящих; за мной вошел москвич, звезда дизайна, известный всем Г., в это лето расставшиеся с Тамилой, мы стояли рядом.

— Таким образом, — говорил лектор, — у женщин в геноме наблюдаем мы некоторый перебор мужских генов по отношению к среднестатистической норме, а у представителей мужского пола — преувеличенное количество генов женских. Разумеется, речь не идет о каких-то мужеподобных дамах и женоподобных господах, ничего подобного; но генная картина изменена, неравновесна. И это последний признак гениальности из перечисляемых. Благодарю вас за внимание. Задавайте вопросы.

Я так и не понял, была ли это его личная разработка, представлял ли он коллективную или предлагал вниманию собравшихся перевод одного из сообщений английского семинара, чем-то напоминавшего наш, но медицинского, с девиациями в сторону биологии, генетики, психологии, что ли.

Ему аплодировали довольно долго, потом приступили к вопросам.

Рядом с докладчиком, на боковых креслах у стены, заметил я и Тамилу с Энверовым.

Тут встала моя Нина и спросила (серьезно, она вообще отличалась серьезностью, ей в голову не приходило острить, зубоскалить, проявлять неуместный юмор):

— А что если признаки гениальности есть, а гениальности нет?

Зал рассмеялся.

Заулыбался и докладчик, вгляделся в Нину, картинно развел руками.

— Разумеется, такое возможно, — сказал он, — всегда отыщется какое-нибудь исключение, какой-нибудь казус, какой-нибудь входящий в противоречие с теорией и практикой организм, норовящий статистику испортить. Само по себе такое исключение ничего не значит. В худшем случае человек бывает уверен в своей несуществующей гениальности, по всем вышеупомянутым пунктам подтвержденной, — и злобится на окружающих, его гениальности и величия не замечающих. Тут открываются большие и малоприятные возможности — от психопатологии до античеловеческих отклонений разного рода. Но это уже не моя тема.

Энверов почему-то принял слова лектора на свой счет. У него было свойство быстро бледнеть: чуть свинцовым, голубоватым оттенком белого покрывалось красивое, смазливое лицо его, становясь еще неподвижнее, на мгновение превращаясь в маску.

Г., стоявший рядом со мною, тоже заметил реакцию Энверова, потому что все это время (рост ему позволял) неотрывно смотрел на Тамилу.

Он был старше и Тамилы, и меня, об Энверове, из молодых да ранних, что говорить. Я сообразил это в один из прошлых вечеров у костра. Пели песню Высоцкого о книжных детях, я видел, как Г. слушал: книжные дети — это были мы (минус комсомольский божочек, нынешний Тамилин ухажер), а Г. помнил войну, пережил ее, голодал, жил под обстрелами и бомбардировками. Думаю, он иначе смотрел на жизнь. Я знал, что у Г. есть жена, поэтому роман его с Тамилой обречен, хоть он и любил Тамилу как-то заодно с дизайном — делом жизни своей, если можно так выразиться. В гомонящей толпе слышал я, как глубоко он вздохнул перед тем, как уйти. Дверь за ним закрылась, вопросы исчерпались, я подождал Нину, мы отправились посмотреть макеты мастер-класса пропедевтики, она еще не видела их.

Этюд

— Ты женат? — спросила Тамила.

— Нет, — ответил Энверов.

— И не был?

— Нет. И не собираюсь.

— Почему?

— Ну, сперва жена куда ни шло, а потом она детей захочет, а я их терпеть не могу.

— За что?

— За то, что поселяется в доме такое маленькое, вонючее, заполняет квартиру, весь белый свет, все время. Да мне от одной мысли о гаженой пеленке мутит.

— Я поняла, — сказала Тамила. — Сблевать не сблюешь, а стошнит обязательно.

— Что?!

— Ой, это с другой страницы. Я хотела сказать: стошнить не стошнит, а сблюешь обязательно.

— Ты что говоришь? Что за хамские выражения слышу я из дамских уст румяных?

— Это цитата из великого произведения Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки».

— Какие кретинские книги читают наши пресловутые книгочеи! Кстати...

Как всегда после «кстати», вплетал он нечто, что было некстати вовсе и к предыдущему разговору отношения не имело.

— Кстати, вот я все хочу спросить: что такое «дизайн»?

— Художественная конструйня, — отвечал я с косогорчика. — А говорить надо не «пресловутые книгочеи», а «грамотеи фиговы».

— Это еще кто? — Энверов нахмурил красиво отрисованные соколиные брови свои. — Что ты тут делаешь?

— Этюд пишу.

Тамила тут же побежала посмотреть.

— Иди сюда! — воскликнула она. — Этюд-то хороший. Вон какой прелестный цвет небесный над крышами.

— Я не специалист по цвету небесному, — сухо промолвил Энверов.

— Он у нас специалист по маленькому и вонючему, — сказал я.

— Ты еще и подслушиваешь?

— Что ж тут подслушивать? Орете, как в рупор, громкость не регулируется, городок мал, остров невелик, всем слышно всё и всюду.

— Пойдем, — сказала Энверову Тамила, — сейчас катерок подойдет к пристани, мне ребята шампанское проспоренное привезут.

Они убыли по узкой неровной улочке, навстречу попался им Г., элегантный, в легкой спортивной курточке, с легендарной эспаньолкой. Он церемонно раскланялся с Тамилой.

— Почему он на тебя так смотрел?

— Как умеет, так и смотрит.

— Он что, клинья к тебе подбивает?

— Да какие клинья, — сказала Тамила, — какие клинья, я с ним жила три года.

— Ч-черт! — выкрикнул Энверов.

Он сказанул бы и хуже, но почему-то сдержался. Тут выкатился им навстречу заводной чертик на лисапете с трубою, махавший цилиндром, сопровождаемый группой любителей заводных игрушек или авторов оных.

Чертик попал на дорожную выбоину, свернул с пути, слетел бы с возвышенного бережка, да я успел его подхватить.

Сложив этюдник, собрав манатки в холщовую сумку, пошел я вдоль берега к Нининому дому. Поскольку остров был округл, куда ни пойди, налево или направо, путь вел именно к ее дому с двумя деревьями, липой и сосной. Но левая дуга никогда не была равна правой, неважно, откуда движешься, на длину дуги влияла не только отправная точка, но и рельеф, и застройка, и степень извилистости стежек с дорожками да бездорожных прибрежных трав, и то, что против часовой стрелки остров обходить всегда было легче, чем по часовой.

Трактат обо всем

— «Раньше я ничем не интересовался, теперь меня интересует все, я увидел все не сразу, уже научился я ходить и немножко знал слова, пел без слов, знал, как называются мои ноги, руки, голова, глаза, уши, рот, нос, волосы, пупок, но словно я все еще находился в утробе матери, как до поры находились в нашей кошке котята, в собаке щенята, в корове телок, как цыпленок сидит в яйце, а вокруг защитный мешок, вокруг цветовые пятна, многое на ощупь, но ни слов, ни того, что называют „глаголы“, иногда видишь волны, как на отмелях свей, рябь, только мелькнет над отмелью еще один отмелёк, уйдет к невидимому дну еще один глубиноид, а твоя серединная жизнь тебе не дается, матушка, у которой я так отчасти в утробе и сидел, не любила меня, не понимала, как из нее такое могло народиться, я не походил ни на братьев, ни на сестер, хотя внешне мы были чуть-чуть похожи, посторонние тут же угадывали, что я им брат, зато отец меня любил, и из его любви постепенно стало возникать всё, впервые в ту летнюю ночь, когда я не спал, кричал, бегал, и мать, устав, тоже стала кричать и сходить с ума, тогда отец вытолкнул меня в наш внутренний сенной двор и запер дверь на засов. Я продолжал бегать, биться, орать, но сено пахло отцветшей сушеной разной травой, полевыми цветами, я не мог даже синяка на лбу набить, вокруг было мягко, шуршало, я устал, лег на спину, глянув вверх, увидел, сколько там звезд, окруженных высокой рамой стебельков, еще не съеденных коровой, и с этого началось всё, оно началось со звезд и трав, а потом стало прирастать, и продолжает, и пока я живой, будет прирастать, потому что в человеке всё может вместиться только помаленьку, по чуть-чуть, постепенно, в разные дни в разных количествах, иногда это день зеленого трилистника, окруженного ярко-белым снегом, если весна, а если путешествие и лето, получится море океанского размера, даль из волн, облаков, обещаний своей земли, еще не виденных чужих мест, но в другой раз все прирастет старой кофемолкой, будешь крутить скрипящую ручку, молоть зерна для кофия, почуяв запах колониальных исторических земель, где так тепло вокруг плантаций, где пальмы, сезон дождей, ночные бабочки больше птиц, а колибри меньше наших стрекоз, где берег океана с мелким теплым песком, а в океане и его теплых морях есть медузы, дельфины, морские коньки, вдруг настанет тебе момент догадаться, что морской конек — это Пегас, малютка бог поэзии, а под шорох набегающей волны ты поймешь цезуру, паузу, вздох в стихах Гомера и всех поэтов всех времен на Земле, вот учили тебя, учили, то отдельно, сё отдельно, а настает мгновение чудное разломанную картину складывать из кусочков, из пазлов, все начинает сходиться, находить свое место, гуляют короли старинные по разным странам, этот пазл — золотая корона, а соседний маленький насекомый комар, а тот золотой выпал из золотых волос сказочной Златовласки, а насекомые цифры играют в свой муравейник, его столбики, задачи, примеры перестали тебя пугать, ты узнаешь их в номере дома, где твое жилище, в числе, месяце, годе своего рождения, в сантиметре, если тебя измеряют им, чтобы справить тебе пальто или новые штаны, тебе уже не хочется плакать и приставлять к ногтям их похожие на лунные полумесяцы острижки, когда стригут себе ногти и у тебя есть кот, собака и соловей императора в книге, а завтра будет новое сегодня перед новым завтра, и опять тебя обступит все все все все все все все все все все, а теперь я поставлю временно подпись свою, закончив этот трактат обо всем, а завтра или послезавтра начну новый...»