Начало хороших времен — страница 13 из 47

здно вечером в воскресенье.

В этот час на Доломановской не было, как всегда, никого. Однако из-под заборов и повсюду из-под калиток ни то что не лаяла, но даже не взвизгнула ни разу ни одна собака. Хотя все время звякали почему-то собачьи цепи, то справа звякали, то слева, все время они звякали, но как будто не на земле, а словно «над землей». Тогда, озираясь, Петр Сергеевич, заглядывая поверх калиток, увидел там в свете луны словно бы распухающих дворовых собак с очень острой и длинной, торчащей шерстью. Но собаки действительно были не на земле: все собаки стояли сверху на собственных будках и молчали. И Петр Сергеевич побежал, стискивая веревку саней.

Поначалу бежал он все так же прямо, под уклон, трусцой по Доломановской; тесемки на ушанке у него развязались, болтались меховые уши. Но в этот снежный вечер, естественно, очень многие протапливали комнаты, дымились трубы, и такой шел отовсюду вперемешку легкий, свежий запах снега и такой домашний запах дыма, который на улице Петр Сергеевич любил всегда, а особенно в зрелые годы и особенно под старость, вечерами. Это действительно был неизбежный, каждый год возвращающийся мудрый запах.

И Петр Сергеевич — как рассказывал он — перестал вдруг бежать, перевез сани почти машинально на левую сторону улицы и попробовал ручку очень высокой и очень старой двери.

Первая, рассохшаяся, вся резная дверь открылась сразу. Но за нею были вторые двери, которые всегда отворялись туго и которые сразу не поддались.

Здесь, в совершенно неосвещенном теперь деревянном доме, похожем под луной на двухэтажный терем с тоже резными балкончиками, деревянными, занесенными снегом, все четырнадцать последних лет находилась С-кая городская контора Геолстромтреста. Контора (как мне объяснил Петр Сергеевич) — где «стром» означало «строительные материалы» — была ликвидирована пять месяцев назад, и табличка ее на улице давно отвинчена, а летом, собираясь перестилать полы, выселили жильцов не только первого, но и второго этажа.

Здесь все последние четырнадцать лет, исключая праздники, субботы и воскресенья, Петр Сергеевич Однофамилец каждое утро отпирал учрежденческую комнатушку, где находилось два канцелярских столика — на одном накрытая пишущая машинка, — стояли сейф и стулья, проветривал учреждение или растапливал печку-«барабан». Потом из граненого стакана он набирал в рот воды, хорошо брызгал на пол и начинал методично, как он привык, длинной щеткой подметать пол.

В принципе — о чем упоминал Петр Сергеевич — по штату числилось здесь три единицы. Но все это были крохотные полставки для совместителей, и по ежегодной договоренности с трестом четырнадцать лет он проработал один за всех, получая одну фактически, но состоящую из формальных трех «половинок» полноценную ставку. Городской представитель общесоюзного треста, он превосходнейше — не подкопаешься! — вел бухгалтерию, успевая при этом топить «барабан», устраивал для всех ночлег и еще печатал двумя пальцами на старинном «Мерседесе» все бумаги.

Петр Сергеевич распахнул наконец облупленную дверь конторы и обернулся.

Тонкое, совсем детское, с посинелыми губами, с полуприкрытыми глазами, очень озябшее, замученное лицо сидящего в санках было запрокинуто назад, к спинке саней, только чуточку вбок к плечу, как у человека в обмороке, а простыня сползла пониже.

Однофамилец бросился тут же и наклонился, поднял огромную — для лопаты — выпавшую у мальчика брезентовую рукавицу, ею начал обмахивать, веять, как полотенцем, перед обморочным неподвижным лицом. Золотистые эти волосы, такие тонкие, развевались в стороны от ветра, а Петр Сергеевич широкой рукавицей обмахивал сильней, сильней, разгоняя (как он понял) печной, вероятно, запах.

Он нагибался ниже, дул в бледное обморочное лицо, но дотронуться до простыни было очень страшно, он продолжал махать и дуть в лицо и вдруг нечаянно зацепился, коснулся его груди. Под пальцами была твердая настоящая грудь, худенькое настоящее тело. Да и мальчик, заморгав, начал открывать глаза, и опять увидел Петр Сергеевич близко светло-голубые, широко раскрытые свои собственные глаза.

Тогда, схватив веревку, он что есть силы потащил сани через Леущинский переулок к площади, где было просторней, воздух другой, и все оглядывался: мальчик сидел неподвижно, закутанный с головою в простыню, и смотрел на него.

Площадь, где почта и телеграф, была тоже безлюдная, вся белая, только снег перестал, была видна луна (в С., в старом, я имею в виду, а не в новом городе, насчитывалось, как известно, шесть площадей: уездный город возникал тут когда-то из нескольких деревень, и эта особенность до сих пор сохранялась в городской планировке).

Петр Сергеевич осторожно двинулся в обход площади вдоль заборов, вдоль домов с закрытыми ставнями — здесь уже спали. Металлические опоры «Эйфелевой башни» (как, смеясь, называли молодые инженеры с завода это стоящее на площади сооружение тридцатых годов) и ее стальные тросы-оттяжки мелькали теперь, приближаясь, за деревцами, насаженными по краю тротуара.

Петр Сергеевич Однофамилец тащил и тащил сани, стараясь убедить себя, что не виден за деревцами оттуда, сверху, с башни, этой модерновой каланчи, где была будочка с окошками, но глядел по-прежнему, не отрываясь, на мелькающие железные приближающиеся ноги, на плакаты, высоко висящие на них. И плакаты видны были под луной хорошо.

На одном — он запомнил — просто был водитель комбайна с квадратными очками на лбу, как у сталевара; цвет его был дымчато-розовый, только подпись была четкая: «Хлеб растет из сердца моего». Но вот другой плакат, пожалуй, напоминал известный каждому когда-то: «А ты записался добровольцем?!»

И Петр Сергеевич смотрел, подходя, именно на второй, с неразличимой подписью плакат — тыкающий пальцем, пока не понял, что громадное, веселое и грозное это лицо похоже на лицо Паши Швакова (это когда-то — о нем рассказывал Петр Сергеевич — у них начальником еще до войны в Потребсоюзе был Павел Федорович Шваков, Паша, который всякие, любые доводы отрезал: «Ты дай мне цифру, — втолковывал каждому Паша, — и больше ничего»).

Петр Сергеевич Однофамилец споткнулся, зацепившись, поглядел назад на санки. Мальчик рассматривал торжествующего Пашу с ужасом, и Петр Сергеевич, утешая его, улыбнулся ласково, как малому ребенку, даже захотел его погладить. Но вместо этого изо всех сил потянул сани дальше мимо железной каланчи, а мальчик все так же смотрел влево, сквозь редкие деревца, потом стал оглядываться.

«Ты дай мне цифру!» — оттуда — и с этой стороны! — кричал беззвучно такой радостный Паша Шваков, по-прежнему тыкал в него пальцем. А розовый, очень радушный комбайнер-сталевар с тем же удовольствием ему пел: «Хлеб растет из сердца моего!»

Петр Сергеевич обогнул уже площадь, свернул вправо, в улицу, там снега было меньше, полозья скрежетали, тащить стало тяжелей, но он тащил, не останавливаясь. «Можно ли до конца разгадать, — думал он, — таинство рождения… Как появляется живое, беззащитное существо? И может ли кто до конца разгадать таинство смерти?! Это ж наверняка! — каждый человек очень бы хотел получить новую жизнь, чтобы начать ее сначала».

— Дедушка, — шепотом сказал вдруг за его спиной мальчик, — ты куда же меня везешь?

И Петр Сергеевич Однофамилец огляделся.

Они опять вступали на площадь. Но не было сквера посередине, и не было железной каланчи, один только снег лежал, ветер покачивал наверху плакат, свисающий с проводов.

«Хлеб растет из сердца моего!» — кричал оттуда беззвучно весь розовый, широко улыбаясь… Паша Шваков и по-прежнему тыкал в него пальцем.

…— Он ворвался к нам ночью, — рассказывал мне Виктор Опраушев, — он в коридоре плакал и повторял, что начинается это конец света и что привез он на санках еще совсем юного самого себя!

3

Отрок стоял на мосту под ярким солнцем, улыбаясь, и держался за перила.

На нем были подвернутые Эммины джинсы с вышитыми на ягодице и пониже колена лепесточками и просторная, бледно-красная Эммина куртка, застегнутая старательно до самого горла.

Солнце сияло так радостно, словно это вообще не октябрь, а лето. И ветер все время спутывал, поднимал высоко вверх золотистые, очень легкие волосы. Тогда он поворачивал голову вправо, навстречу ветру, и жмурился.

А если б не жмурился — что он мог видеть?

Я, например, когда здесь стоял, видел, как новый город восходил на том берегу белыми панельными домами, желтыми, решетчатыми башенными кранами, квадратными корпусами завода, наконец. Только начиналось это все у самого берега таким приятным двухэтажным кирпичиком, на котором очень четкими выпуклыми буквами было написано: «Химчистка».

Но мальчик давно смотрел под мост на нескончаемо бегущую пенистую воду, с удовольствием перегибаясь через перила.

Потом отодвинулся от перил, присел осторожно на корточки.

Здесь, в щелях между досками росла трава, вялая уже и всегда пыльная, и в траве был коричневый очень свежий лепесток с черными точками.

Он вытянул пальцы, но это оказалась никакая не бабочка, а лишь оторванное без повреждений ее крыло.

— Ты чего сидишь здесь? — строго и громко сказал ему проходивший мимо человек.

Человек был лет пятидесяти, а может, сорока пяти, с проседью на височках, в резиновых сапогах, в черном двубортном халате, натянутом туго поверх ватника. Меховая глубокая кепка ягуаровой расцветки с квадратным козырьком сидела совершенно прямо на его голове, и нес он в руке чемоданчик с облупившимися уголками, с каким ходят обычно электромонтеры или слесари. Но это действительно был слесарь-водопроводчик Николай Кадыров, правда не совсем обыкновенный слесарь.

Мальчик встал тут же с корточек, виновато заглядывая ему в лицо, и, хотя плоское лицо у Кадырова было по-восточному как будто бы непроницаемо, худенький отрок в бледно-красной куртке и джинсах, больше не сомневаясь, радостно пошел за ним.

Кадыров покосился на него, удовлетворенный, и продолжал молча идти через мост из нового города в старый.