Я высунулся в окно по пояс, забрался на подоконник коленями, потом вылез наконец наружу, держась за раму окна, осторожно ступив на громыхающую железом крышу, и распрямился во весь рост.
Вся площадь была теперь подо мной.
И почти вся площадь была уже забита народом, идущим как будто бы в ногу, они все выходили, выходили из переулка на той стороне… И впереди четверо действительно несли носилки, но гроба не было, а носилки были почти пустые, там только виден был какой-то кубик, прикрытый кумачом, и прислонен к нему (прикреплен, наверно) портрет с двумя флажками и в красной с черным траурной раме.
А за носилками маленькой растерянной кучкой шли какие-то старики и старушки, они все оглядывались. И сразу за ними двигался духовой оркестр: помятые, с раздутыми щеками парни ревели в трубы, ударяли, поднимая кверху со звоном и разнимая их, тарелками и били глухо в большой барабан.
А за гремящим и звенящим на всю площадь оркестром надвигалась пристроившаяся к ним толпа.
Эти шли рядами, чуть ни по десять в ряд, обтрепанные молодые люди, парни и девки в штормовках, даже в одних ковбойках, в джинсах, в стеганых штанах, словно из одеял, с заплатами заметными на коленях и на локтях. И в самом первом ряду шагала девушка в кожаной куртке, огромного роста, а с ней за руку мальчик в чем-то розовом, с золотыми волосами.
И еще — тут же, с ними, впереди молодой человек с темной бородкой нес на длинной палке как будто плакат, но почему-то весь из металла. И на гладком металле отсвечивало, ослепляя, солнце, и блестела на девушке кожаная куртка.
Я это видел с крыши очень хорошо.
Из выкриков со второго этажа подо мной, с балкона, из ответов стоящих на тротуаре, когда замолкал оркестр, я тоже понял, что за носилки и кумачовый кубик: это кто-то завещал своим близким похоронить его урну с прахом в городе, где жил молодым, где он служил когда-то. Я даже фамилию и имя-отчество его расслышал, по-моему, ясно: какой-то старик Иван Николаевич из-под Москвы. А теперь с площади слышно было, когда замолк вообще оркестр, сплошное, непрерывное шарканье ног и гул, точно это море, как говорится, — гул толпы. Но потом, все вдруг перекрывая, раздался справа на всю площадь металлический голос в мегафон:
— Внимание! Внимание! Во избежание заторов и возможных несчастных случаев сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
Справа, загораживая выходы с площади в переулки, виднелись три желто-голубых милицейских «попугая»: такие знакомые каждому оперативные и маленькие тупорылые машинки «УАЗ-469» с фиолетовыми маячками на крышах. В маячках на желтых крышах беспрерывно посверкивали крутящиеся огни.
Потом все желто-голубые эти машинки с огоньками начали одновременно двигаться, как игрушечные, но в разные стороны. Средняя пятилась, виляя, по переулку задним ходом, как бы показывая и освобождая носилкам путь. А две другие, наоборот, выкатились навстречу и медленно пошли с обеих сторон впритык к толпе, ее уплотняя, подравнивая идущих. Потом сразу же за оркестром левая машинка повернула и стала поперек, загораживая остальной толпе путь.
А я смотрел, вытягивая шею, как почти бегом, подхлестываемые голосом из мегафона, уносят на носилках кубик этого Ивана Николаевича в открытый для процессии переулок, как вслед им поспевают, спотыкаясь, старики со старухами и трусцой догоняет их оркестр с медными улитками своих труб и большим барабаном. А боковые два переулка, откуда минутой назад выезжали «попугаи», теперь были перекрыты стоячими серебристыми загородками.
И, глядя на укороченное это, ускорившееся шествие, я только сейчас сообразил, откуда мне так знакома фамилия Ивана Николаевича — Аверкиев. Иван Николаевич! Иван! Аверкиев-кавалерист — из записок Однофамильца!
Боже мой, неужели это все правда?! «С маузером в руке, с факелом в другой…»
— Внимание! Внимание! Повторяю, — продолжал все тот же голос в мегафон. — Во избежание возможных несчастных случаев, повторяю…
Отсеченная от пробежавшего оркестра молодая толпа с металлическим плакатом напирала на «попугаи». А с двух сторон через площадь двигались, к ним какие-то растрепанные тетки, рабочие со смены, мелькнула иностранная «шинель» Опраушева.
— Мяса! — почему-то кричали тетки. — Мя-са!!
И все люди подо мной на площади скапливались поближе к загородкам, обтекая постепенно, оставляя позади неподвижные «попугаи». Только голос увещевал по-прежнему, и очень ярко, прямо по-летнему сияло над площадью солнце.
А потом я услышал, как ревут моторы.
Из переулков, мимо отодвинутых мгновенно загородок, ослепляя зажженными днем фарами и включенными на кабинах прожекторами, одна за другой выезжали и разворачивались боком двухцветные поливальные машины.
Они пошли с ходу, в затылок друг другу по площади вкруговую, рассеивая брызги, цистерны у них оранжевые, а кабины голубые, оттесняя напором воды толпу, все расширяя и расширяя круг.
И тут я увидел, как рванулась вперед, прямо на блещущие эти струи розовая фигурка. Мальчик скинул куртку и полуголый, расставив руки, грудью бросился под удары струй.
— Петя! — закричал я с крыши. — Назад! Мальчик, — кричал я, потрясая руками, — Петя, назад!..
Никогда до этого не было мне так худо, потому что отсюда я ведь ничего не мог!.. Здесь, на этой крыше, на самом краю, беспомощно протягивая туда руки, я ж не мог уберечь ребенка…
— А-а-а! — качнулась вперед толпа на площади, и прямо по оранжевым цистернам со звоном в беспорядке застучали камни, и громко лопнул, разлетевшись, на одной из кабин прожектор. Машина эта затормозила, за ней другие, потом везде начали угасать, сникая, брызги. И тогда из «попугаев» с трех сторон ударили очереди из автоматов.
Вжик, вжик, — справа надо мной одна за другой свистнули пули.
Говорили, что это холостые, что это стреляли вверх. Да, это вверх! Прямо по мне, над крышей…
Рассказывали потом, что спасла его старуха, отставшая от похорон, но я этого не видел: я лежал вниз лицом на крыше, обхватив руками голову.
Когда я открыл глаза и, приподнявшись, осторожно выглянул, внизу на площади не было ни души. Не было машин, не было загородок, ничего больше не было.
Мокрый кругами, темный от воды асфальт, клочья размокших каких-то бумаг, потерянные всюду вельветовые кепки, лужи… И только совсем уже сбоку, слева, рядом с обломками скребка Кадыровой Кати лежал неподвижно на спине молодой человек с бородкой, раскинув руки.
7
Комната старухи, отставшей от похорон, куда пришли мы с Николаем Кадыровым-старшим, была в первом этаже коммуналки заводского дома. Собственно, весь этот район около самой железной дороги назывался «заводские дома». Их построили после войны, длинные, серовато-желтые, в два, а то и в три этажа, вроде тех, что строили, как говорят, пленные немцы. Везде насажены были кустарники, посередине белье висело, за кустарником железные столы для «козла», на подоконниках туя в горшках и старых голубых кастрюлях, да около подъездов — для очищения подошв от грязи — бывшие радиаторы, почти уже вросшие в землю.
Из полутемной комнаты старухи Жигулиной, где мы сидели, видна в окно кирпичная труба котельни, а рядом со мной на стуле от непьющего раньше никогда Кадырова разило отчетливо водкой. Он раскачивался в стороны с закрытыми, с набрякшими веками глазами, опять повторяя: «Пе-тя».
Я отводил от него взгляд, потому что все у него перевернулось, и глядел на дверь. За дверью смежная была комната старухиной дочки и зятя, куда поспешно, будто она опаздывала, ушла «на минутку» старуха Жигулина Нина Степановна, белыми кудрями и лицом похожая на узконосую иностранку, машинистка бывшая заводоуправления. О ней мне говорил Кадыров по дороге, что она празднует до сих пор, как у нее соседи вызнали, годовщину февральской революции.
Я отворачивался от двери и видел снова трубу котельни, а перед нею на скамье сидели, щурясь, и радовались на солнце бабки в белых деревенских платочках. Тогда я встал, пошел по комнате, глядя на коврик на стене, старые часы, прямоугольную коробку радио на стенке, вышитые подушечки на кровати, старинный буфет…
И лишь по фотографиям над этим буфетом, где рядом с дореволюционным адвокатом С. М. Полеховым и его прекрасной женой, дамой в белом, была и старуха Жигулина, совсем молоденькая, со светлой косой, я наконец-то понял, что старуха Жигулина ведь это и есть красавица гимназистка Нина Полехова.
Она вошла, распахивая дверь смежной комнаты, протягивая нам какие-то бумажки, в синем своем узеньком платье в горохах, голубоглазая старушка, а пьяный Кадыров, плача, бросился к ней:
— Мамаша, где?.. Ма-ма-ша…
Она с трудом обхватила его рукой и повела вместе со мной назад к стулу, а он не давался, и мы оба вцепились ему в плащ, он был без ватника, без жэковского халата; тогда он обмяк прямо у нас в руках, зажмурил глаза, только мотал на стуле головой:
— Ма-маша, ма-маша…
Никакого мальчика не было давно у Нины Полеховой, хотя действительно он ночевал тут, в той комнате у дочки и зятя, они в отпуск уехали; она «л» выговаривала так, как выговаривают мягко «л» в детстве, но это было у нее всегда, а особенно заметно, когда волновалась, в спешке. И тогда оказывалось, что даже лицо у нее с пылающим румянцем молодое! Но только оно ведь не молодое, а просто смешное, ожидающее оно у такой, словно навеки шестнадцатилетней или восемнадцатилетней, гимназистки-старухи…
Это бывает — вы присмотритесь внимательней — не только у женщин, но только у женщин бывает так больно и так нелепо, потому что самое лучшее в жизни, оказывается, было лишь в юности и в нашем детстве…
И тут мелькнуло у меня: узнать у Нины Полеховой про спасение ее когда-то, спросить о пещере. Но я не спросил ничего. Это потом я узнал, что никогда и не была она знакома с учеником реального училища Петром Сергеевичем Скрябиным-Однофамильцем, как не было, понятно, никаких похитителей и никакой пещеры.
А ушел Петя на рассвете, наверное: через окно из той комнаты прямо на улицу. Такие мальчики удивительные когда-то в детстве ее действительно существовали, но ведь ничего не повернешь назад…