Начало хороших времен — страница 20 из 47

Это была маленькая комнатка, в другую, просторную, обе створки дверей раскрыты настежь, и там с потолка свисали три горящие — Арсений повсюду, сам проверяя, зажигал свет, — но остальные негорящие лампы в длинных, как труба, абажурах.

Он сидел напротив Арсения, против распахнутой этой двери и хорошо видел под свисающими трубками картины с женскими фигурами в полный рост. Но сколько было сил старался, чтобы его лицо оставалось равнодушным, чтобы Арсений, который наливал в стаканы, не заметил, что он исподлобья разглядывает обнаженные фигуры женщин. И притом явное начиналось ощущение — должно быть, от четкости голых фигур, — что в соседней комнате кто-то есть.

— Наш завгар, — ухмыляясь, заговорил Арсений, поднимая стакан, — ну, давай… — Они чокнулись стаканами, выпили, торопливо стали закусывать. — Небось ментов уже ждет, а, как думаешь, Сашок?

Арсений жевал колбасу, хлеб, приглядывался, присматривался, присматривался все внимательней.

Но он не отвечал, опускал глаза, глотая с жадностью, как если б три дня не ел, или это хотелось так после выпитого.

— Э-э-э, понимаю, — не оборачиваясь к раскрытым дверям, кивнул Арсений. — Столько девочек? А, Сашок?.. — И подморгнул. — Не тушуйся, это мура, — с удовольствием подбодрил Арсений, гладя рыжеватую бородку. — Из него никакой Сальвадор.

— Какой Сальвадор? — прекращая глотать, уставился он на Арсения.

— Дали́. Живописец такой есть, — веско объявил Арсений. — Не слыхал, лапоть?

— Пошел ты на… — Должно быть, все сорок градусов ухнули в голову, иначе б опять он смолчал. — Я-то шоферяю пока академический отпуск, а ты, а вот ты говно. — «Да-ли», — передразнил он. — Ты сам лапоть и говнюк.

— Миль пардон, — нисколечко не обижаясь, окончательно развеселился Арсений и замотал головой, — миль пардон, виконт де Бражелон! — отчего длинные, сальные его волосы замотались из стороны в сторону. — Раз не лапоть, так не лапоть. Стоп! Кого не лапать?.. — И загмыкал, и принялся благодушно опять разливать по стаканам. — Видишь ли, — откидываясь наконец на стуле, Арсений обтер рот, уставился зелеными в крапинку, как у кошки, глазами, — дорогой мой Сашок. Будешь ты программистом иль даже министром в перспективе, мне это без разницы. Видишь ли, я в жизни придерживаюсь абсолютно противоположной доктрины.

— По-дожди… Слушай. — Он схватил Арсения за руку. — Там кто-то есть! Кто-то ходит…

— Кто там?

Арсений повернулся, с грохотом отодвигая стул.

На картине в большой комнате две женщины с распущенными волосами, откинувшись, сидели друг против друга, точно одна из них смотрелась в зеркало: лица у них (почти детские!) были одинаковые. Правда — слева, у рыжей, которая явно хотела отдаться, оба торчащих соска были невероятно смуглыми и очень черный пушок у нее между ног, а напротив отодвигался чистейший ангел — двойник ее, черноволосая, но с розовыми, почти что красными сосками. И при этом издали, из глубины, посередине, к ним шла еще третья, такая же, одетая в джинсы и в мужскую, в клетку, не заправленную вовнутрь красную рубаху.

Это стояло все против двери, потом промежуток, потом снова холст, тоже с женщинами, хотя и вверх голыми ногами. Оттуда, из-за перевернутого холста, вышла, вытирая глаза рукавом, эта же самая, с челкой, в тех же джинсах и рубахе.

— Маша! — завопил, замахал, призывая, Арсений. — Ты где спала?!

Она кивнула, сощурилась в дверях, стала их рассматривать, сидящих за столом в полутьме.

Она и вправду была сонная, растрепанная, совсем еще сонная, щурилась, милая, теплая, с выпяченными по-ребячьи губами, с расстегнутым воротом красной ковбойки, потом пошла медленно и, придвинув табурет, откинула пальцами волосы, села между ними. И Арсений с маху, тут же налил ей в свой стакан. А он теперь чувствовал близко, рядом, она чуть не касалась боком, сонный запах ее, и так жарко стало сразу, что ноги ослабели и руки.

— Вот ка-кая, Са-ша, на-ша, на-ша Маша! — радостно пропел, раскачиваясь и дирижируя, Арсений. — Наша Ма-ша, Маша на-ша, Красная Ша-почка!.. А ты хоть думал когда-нибудь, ты, Сашок! — Он прямо впился, вцепился в него бешеными торжествующими глазами. — Что за мать такая, если свою девчонку одну послала, а?! В чащобы! Сказочка старинная? Избавиться хотела, понял! А что за бабушка проживает, где волки воют, а дверь не запирает?.. Потому что ей, дорогой мой Сашок, сорока-то нету, у ней любовник ветеран! На охоту ходит! Понял правду жизни?.. Э! Ты чего? Уснул? Эй!

— Яблоко поешь. Легче будет: кислые. — Она придвинула поближе жалостно тарелку с яблоками, совсем вроде сестренка (откуда-то яблоки на стол вытащила…). — Съешь, поможет.

Но не помогало уж ничего. Тогда он обнял тарелку, потом положил на яблоки руки — чтобы не расплывалось больше, чтобы никуда не двигалось! — опустил лицо в яблоки.

Темно было, тихо, свет какой-то шел снаружи, из окна. Но понятно не сразу — что из окна, потому что окно, закрытое, по этой же стенке, где он лежал почти на полу, на жестком, в буграх, и сверху было на нем какое-то покойницкое покрывало.

Он отбросил к чертям покрывало и сел на топчане, вытягивая по полу ноги. Надо было открыть окно. Скорей.

Он добрался наконец, рванул раму и, стискивая подоконник, высунулся туда по пояс в невероятный, в холодный, ночной воздух…

Луна стояла над маленьким двором, крышей сарая, самосвалом у сарая, рассыпанными обломками кирпичей и двумя баками, выше края забитыми мусором.

Потом… Потом он отодвинулся и пошел на цыпочках влево: припоминая, как они входили. У Арсения ключ, вошли — сбоку ванная, кухня, а они — вперед, в проходную эту маленькую комнатку с квадратным столом. И еще казалось, что напротив кухни телефон — позвонить родителям, домой! Но сколько теперь ни всматривался, ни шарил, ничего не было.

Свет луны из окна тут, у входа, помогал похуже, но он нащупал выключатель, и в ванной, которая оказалась без дверей, зажегся свет. Над газовой колонкой не было совсем трубы, и стояли в ванне длинные неструганные доски, а над раковиной на стене была выцарапана, скорее всего гвоздем, латинская буква «V» и обведена кру́гом.

Он начал поворачивать кран над раковиной, еще, до отказа, нагнулся: вода шипела где-то, клокотала и не шла.

Вот до этих пор он помнил точно, все, но дальше что-то произошло.

Он бросился вон из ванной. Вытягивая руки, он побежал назад в квартиру. Маша! И он заплакал. Маша! А крикнуть не мог. Всю жизнь, повсюду он был — дурак…

Он только оттого очнулся, что плакал. Уже утро наступало. Близко, возле самого лица положена была у топчана записка: «Уходя, захлопни за собой дверь. Арс». И рядом на полу стояла тарелка с яблоками.

II

Навстречу и мимо них, мимо светлого их теплоходика, на котором плыли они с Бананом, ползло по реке чудище с надписью по борту «Волгонефть», черный дым окутывал черный флаг на его корме. Оно ползло в гладкой воде, проползло, и опять под солнцем пошли мимо обрывы на том берегу, и эти плешины глины вызывали у него вообще такое чувство — как вырванные клочья шерсти, до кожи, у собаки.

— Сашка! — Толкнул его в бок Банан. — Сходим сейчас.

На пустой набережной жарило вовсю солнце, и они двинули выше, где за железной, им по пояс, узорной оградой росли деревья и торчали над оградой махровые от пыли кусты.

Банан улегся на бульваре под большим деревом, а он уселся рядом в траву.

Банан лежал на спине, закрыв глаза, белые худые руки его были раскинуты, как палки, на обеих пластмассовые браслеты, несколько штук, с голой груди свисали на цепочке «фенечки» разного цвета. «Хиппари кончаются», — подытожил ему в Москве Банан, а потом позвал с собою, Банан — Валька Поляков, с которым учились вместе до девятого класса.

Он глядел на спящего Банана, обняв руками колени, прижав подбородок к коленям.

Когда Васильев умер, оказалось, что нужна была каждому — каждому! — «только правда»: зацепило колесом, потому что был пьян, оттого и умер… Одна правда.

Он слышал сверху, над головой и подальше, в ветках: посвистывают, будто они в лесу, пересвистываются, заливаются вдруг птицы, и он тоже лег в траву, умостил под щеку полотняную самодельную сумку.

К вечеру они вышли из городка.

Они прошли улочкой, дальше — через парк мимо эстрады, перед ней из земли торчали столбики в ряд: остатки скамеек, и сквозь погнутые прутья вылезли к остановке автобуса.

Уходила вдаль, насквозь, переходя в шоссе, главная улица, но теперь, когда садилось солнце, кругом было тихо и — никого.

По обе стороны улицы были каменные двухэтажные дома, и мостовая не булыжная, асфальтовая. Он и Банан шли по краю пустого тротуара, ближе к дороге, но кое-где увидели наконец людей. Люди сидели у подъездов домов, молча провожали их глазами.

Банан шел немного впереди, худенький и босой, в кальсонах, которые, считалось, все равно что просторные белые штаны, застегнутые у щиколоток, с нашитыми сверху заплатами разного цвета, вроде карманов, через плечо поверх линялой майки висела у него на перевязи полотняная сума. Темные волосы Банана заплетены были в косички, и пушилась его юная негустая борода. А он шел ему вслед, ни на кого не глядя, тоже с сумой, на которой маленькая аппликация подсолнуха, и от их тихих шагов звенели только на груди у них «фенечки» и совсем почти неслышно шуршал об асфальт клочок его порванных внизу джинсов.

Потом увидели они, как вышли и остановились посреди мостовой, разговаривают, размахивают руками пьяные, похоже, парни и среди них одна баба.

Банан, не останавливаясь, шел впереди, он шел за ним по краю тротуара.

Они поравнялись с парнями и с бабой, которые материли друг друга на асфальтовой дороге. И вдруг повернулся один и ударил с маху ногой в живот старую бабу.

Дома кончились, и по асфальту шипя, одна за другой, все чаще стали их обгонять машины.

Вниз от шоссе уходили коричневые овраги. И они пошли вниз. За оврагами открывались заросшие травой, в цветах поляны, расходились в стороны далекие перелески, всходили зеленые холмы, на одном горел костерок перед заброшенной церковью, дальше — темнели леса.