(Ой болит моя душа.)
…А Олег Петрович медленно ходил по комнате у себя, почему-то очень голодный, словно и не ужинал в кафе — должно быть, после водки, — и откусывал по очереди то плавленый сырок, с которого очистил обертку до половины, то кусок булки городской, давно засохшей, и побаливала в затылке голова, потому не включал он большую лампу, а горел только маленький свет на столике, но спать не хотелось, заниматься не хотелось, ничего вообще не хотелось.
«Потому что никто не знает, — подумал расстроенный Олег Петрович и бросил булку и кусок сырка на стол, — кто я такой. Я такой нормальный, я давно практичный, я солидный человек! И даже не из деревни родом… Но это все неправда. Я — сказочник, товарищ ректор! Великий сказочник Олег Дементьев… Мечтатель Олег Петрович доцент Дементьев…»
— Не знаете, что отличает человека, — сказал Олег Петрович зло, — от животного на двух ногах? Не знаете? — И посмотрел на стол.
«Эх, наше образованное поколение, — подумал грустно Олег Петрович, — все жаждет выхода фантазии и чувству, все ищет собственный путь… Всегда в ногу с веком… — подумал он о Кирилле Афанасьевиче, — ну чтоб ты сдох».
Он вытащил из стопки книгу Ивана Сергеевича, раскрыл ее, прилег на раскладушку, на одеяло сверху и прислушался — было очень тихо.
Он перелистнул страницу о диалогах Платона, написано было сложно, и болела голова; затем цитата была знакомая — когда человек смотрит и как смотрит и так далее, — но это было явно совсем другое, потому что Кирилл Афанасьевич (такой собеседник сверхнаучный!) все путал на этом свете, все упрощал — до себя. И Олег Петрович прекрасно себе представил, как сидит на стуле психолог и философ Иван Сергеевич, вежливый и старый, терпеливый человек, и молча слушает гусли…
Он оглянулся быстро, но было тихо.
«Иван Сергеевич, — подумал Олег Петрович, отодвигая книгу, — удивительный человек. Возможно, — рассудил Олег Петрович философски, — истоки силы нравственной — национальное самосознание. И самостоятельность духа, — подумал он, — для нашего поколения активных мыслящих людей… — Он прикрыл рукой глаза от света на столе и опять послушал. — Что за черт… Надо просто быть спокойней! Неторопливей и спокойней, неторопливей и спокойней». Посмотрел опять на дверь и услышал долгий стук…
И, подхватив карабин, он вышел в коридор.
— Пошли, — сказал ему второй с карабином, и они пошли, и впереди небыстро двинулась толпа — шестеро или, пожалуй, семеро.
Прямо под дулом шел Витя в старом пальто с поднятым воротником, руки у него были за спиной. А рядом Ниночка в одной рубашке, с длинными голыми ногами. А справа от нее постукивали, покорно постукивали костыли.
«Иван Сергеевич!» — вдруг с ужасом понял он, куда его ведет, это был никакой не сон. «Эй, вы, послушайте! — хотел он крикнуть и поднял руку. — Что это такое?!»
— А!.. — выдохнул Олег Петрович. — А!.. Это сон.
И метнулась быстро чья-то фигура из угла…
Он привстал рывком на раскладушке.
Это была, понятно, чушь. Нелепая чушь!.. Олег Петрович резко рванул через голову свитер — запах пота был резкий, какой-то не свой, а чужой. Вот всегда он считал, что это запах «рыжих людей», а это, может быть, — не слишком молодого человека? «События в жизни у мудреца, — вспомнив о Платоне, скривился невесело Олег Петрович, — есть искания и испытание истины».
Он со злостью стащил с себя брюки и кинул, не складывая, на табуретку, потушил свет, залез под одеяло и укрылся до подбородка. Прямо перед глазами был переплет окна и очень заметно серело небо, висели ребристые, блестящие сосульки; небо было дымное и серое, хотя была еще ночь, — это явно от уличных фонарей. «Да и вся наша жизнь, — подумал отчаянно Олег Петрович, — только колесо: работа, работа, семья, заботы, по субботам кино. И снова работа, и снова кино. И дрязги мои ашхабадские из-за проклятых баб. Когда подумать о душе?»
Он смотрел на окно, но там видно было только небо и сосульки, а рядом в стене что-то потрескивало потихоньку, потом опять была тишина и снова треснуло потихоньку, но в другом уже месте, в стенке, гораздо выше, — самые обыкновенные ночные звуки, словно тут всюду был не кирпич, а рассыхалось дерево потихоньку, как в деревянном доме, и он зажмурил глаза — вдруг так захотелось, так захотелось опять, чтобы сбоку горела печка, и трещали дрова в огне, и было тепло, и приятно, и запах дыма, и именно Иван Сергеич, все понимающий, жалеющий людей необыкновенный человек, который столько лет прожил в этой комнате, высланный из Ленинграда, был бы его родным отцом и Олег Петрович всегда бы топил ему печку…
Олег Петрович повернулся на бок, засунул руки под подушку глубоко, весь согреваясь под одеялом, потом представил, как утром придет он к Ивану Сергеичу и скажет ему: «Иван Сергеич, теперь я живу в вашей комнате и пусть в малой мере, но я ваш преемник…»
Он подошел наконец к перекрестку, где были всюду новые дома, справа, слева, все с балконами — пятиэтажные, ярко-белые или кирпичные новые дома. Сияло солнце как на праздник, и под деревьями снег был от пыли нежный, кремовый, ну прямо как на праздник. Было три часа дня.
Лекции кончились, и он шел небыстро по мягкому снегу из кафе по улице Гоголя, а это ее пересекала улица Пушкина. Но жил Иван Сергеевич на улице Жуковского, — значит, скорее всего, следующий перекресток.
Итак?.. Итак: «Здравствуйте, Иван Сергеевич. Как новый преподаватель, я считал своим долгом и адрес взял в институте, считал своим долгом, как коллега, хотя и историк, но считал своим долгом…» И др. и пр…
По снежной, по укатанной мостовой, по всем этим солнечным снежным тротуарчикам улицы Пушкина как волны набегали удивительные прекрасные тени, словно от крыла самолета, но только непрерывные, как волны одна за другой, по разноцветным платкам и пальто прохожих катились длинные тени — над ними был легкий дым от новеньких, очень высоких труб. Трубы котельни торчали длинные, светлые, оцинкованные над крышами пятиэтажных домов, и Олег Петрович весело пересек дорогу с редко бегущими грузовиками и подумал, что он бы мог в этом нешумном городе все-таки укорениться.
«Если жизнь, например, Ивана Сергеича, — представил он, — была, быть может, не слишком счастливой, то ведь тут все зависит от позиции человека… От его умения, от активности, от душевной силы начать жизнь сначала. И — верить только в хорошее. А вообще-то, конечно, человек никогда не верит, — усмехнулся Олег Петрович, — что это с ним может произойти плохое. С другими — да. Но с ним?.. Нет!»
Он улыбнулся девушке-дворнику и обогнул сугроб, а дальше, по улице Гоголя, шли пустыри, где лежали бетонные плиты навалом, затем появились хибары с палисадниками и кустами, а потом опять стоял новый дом на самом углу, с булочной на первом этаже. И вот эта перпендикулярная улица была действительно улицей Жуковского.
Олег Петрович завернул за угол: над булочной была зеркальная вывеска, очень приятная — «Ласточка», а возле второй витрины стояли две девушки, разговаривали быстро, улыбаясь; обе были в высоких сапожках, в шубках. И, подходя ближе, уже не глядя, а просто боковым зрением Олег Петрович понял, что обе они, конечно, посмотрели на него, и Олег Петрович улыбнулся внутренне: ведь он был в том возрасте, когда на него заглядывались девочки.
— Кого я вижу!… — И Олег Петрович остановился, прищурив медленно свои загадочные, ласковые, всепонимающие глаза. — Здравствуйте, Ниночка, неуловимая вы соседка… Здравствуйте.
Вторая тоже была аспиранткой, кажется с химфака.
— Вы знаете, — пошутил Олег Петрович, — когда разговаривают двое, это ведь не двое говорят, — подмигнул он добродушно, — и даже не трое, а восемнадцать человек!
И девушки охотно рассмеялись.
— Однако у меня дело к вам есть, — добавил он серьезней Ниночке. — Вы если разрешите, вечером я к вам зайду. — И, сдвинув брови, он пошел дальше по улице Жуковского, к Ивану Сергеевичу, приподняв на прощание, как профессор, шапку-пирожок…
1970
ЦВЕТ ПЕСКА
1. Окатовская
Когда иду я по Окатовской улице, по узенькому тротуару, где справа рябины обвешаны мелкими гроздьями, а слева пахнет прелым, деревянной трухой, курами и старым сеном от рубленых домов, от скамеечек, от дощатых заборов, подпертых кольями, мне кажется, что ростом я в косую сажень.
Понятно, это все чепуха, но ощущение довольно стойкое. Потому что здесь, когда идешь со службы, отдыхаешь, глядя не в тротуар, а на чешуи крыш из серой щепы, столь же дробные, как рябиновые шевелящиеся листья справа. Из-под щепы лезет мох бугорками, словно прижались рядами зеленые ежики.
За целый день у меня очень устают глаза — усиливается дальнозоркость, и на «ежиках» глаза и мозги мои отдыхают.
Я иду медленно по Окатовской навылет, как обычно, через весь Путилов: из лаборатории к себе домой. Я отдыхаю от Семенюка, от словесного его поноса, отдыхаю я от мудрых заданий нашего мудрого начальства. Я могу смотреть на те же крыши, могу хоть к черту в пасть, могу вообще куда угодно!
Поскольку теперь я числюсь и. о. завотделом, то Семенюка, когда он к нам приходит, спихивают, понятно, на меня — на предмет почетной беседы с ним, на предмет «обмена агропочвенным опытом»…
В городской газете однажды мне рассказывали, что таких пенсионеров-посетителей у них называют «чайниками». Но они, ребятки, привыкли к посетителям, а я не привык.
Поэтому по дороге к дому лучше для покоя сосредоточиваться на моховых покрытиях или на самых новеньких — по контрасту, — очень черных толевых крышах. Вон на толе забыли ножницы, и они прилипли к толю под дождем. Потом они сместились и опять прилипли под дождем. Что понятно, так как рядом с самими ножницами видна ржавая тень — призрак ножниц на черном красивом толе.
Сегодня Семенюк застукал меня в конце обеденного перерыва. В комнате я сидел один и пил свой чай. Потом я открыл окно и стал шагать по комнате, чтобы от сытости не осоветь, чтобы размяться, так как последнее время от сидячей жизни начал я быстро полнеть, на лбу стали заметны залысины, даже