Начало хороших времен — страница 29 из 47

ростом как будто уменьшился, сорок лет — это вообще возраст критический.

Честно говоря, я взял с подоконника зеркальце от дальномера, выпятил побольше подбородок, скосил глаза и в оконном стекле увидел, соответственно, свой «мужеский профиль».

Конечно, говорить об этом неловко. Полина вообще считает такое мужским кокетством. Но ведь нет ничего печальней, нежели глядеть, как в зеркале сквозь твою толстую рожу, сквозь хитро-весело моргающие глазки проступает вроде бы тощий мальчик-лейтенантик. Эх, хороший мальчик…

А в зеркале все те же наши подстриженные кусты за окошком вдоль дорожек, присыпанных песком, и мохнатые туи, словно это Версальский парк. И на голом бугре за ними моя стоковая площадка с моими лизиметрами, а на бугре по левую руку площадка, где Кобальт-60, огражденная, будто полигон, колючей проволокой с плакатами: «Опасная зона. Стой! Смертельно!» За колючей проволокой все так же медленно ходит Португалов Василий Павлович, огромный, сутулый, черноусый, в старой шляпе, в синем до пят плаще, в резиновых сапогах, помахивает косой — он косит траву…

А я стою теперь на Окатовской, угол Трех коммунистов у педучилищной спортплощадки, и все еще думаю, из-за чего конфликтую я с Португаловым и почему несправедлив я к Семенюку?!

Перед моими глазами спортплощадка обтянута мелкоячеистой сеткой, точно вольера в зоопарке. За этой частой кроватной сеткой по плотному песку в тренировочных синих костюмах ходят и бегают в невиданном количестве грудастые девочки с большими задами. И, как встрепанный, я озираюсь…

Но на улице по-прежнему все спокойно и пусто, и прижимаюсь я незаметно лицом к сетке. Как сказал известный советский писатель: ничего нет прекрасней в мире — по лугу ходят женщины и кони.

Прошу только понять: это не секс. Кроме педучилища существует еще финтехникум и есть еще «Красное эхо» — ткацкая фабрика, поэтому я и встречаю всегда столько женщин, девушек, девочек — скоробудущих женщин, которые ходят парами, ходят тройками, ходят стаями, ходят и бегают они по городскому парку или дотемна бьются бедные девочки в баскетбол на спортплощадках.

Поэтому четверть века назад — когда мы учились в школе, перед войной, — стали нас было называть не Путилов, а  П у т и л о в о, и казалось, что выродимся мы в поселок, но — черта с два!..

Тут, рядом с «вольерой», само педучилище, отсюда виден только кирпичный торец. Но если перейти на другую сторону улицы и смотреть издали, хотя бы с угла, от керосиновой лавки, то над третьим этажом на парадном фасаде можно еще прочесть сколотую кирками надпись из кирпичей: «1-я Мужская Гимназія». Перед нами один из подарков городу от просвещенного хлеботорговца Кунина, мецената, некогда основателя краеведческого музея. Вот это уже давно всем, от мала до велика, известно, что моя тетя Мария Леонтьевна — родственница меценату (десятая вода на киселе), и таким-то обстоятельством моя тетя Кунина очень гордится.

Однако дальше я не могу идти, так как за педучилищем рядом дом Тутанцева, а я не хочу его, Тутанцева, встречать. Поэтому, проходя быстрее по другой стороне улицы, я лишь чувствую за рябинами дом Тутанцева Михаила Ивановича: очень приятный, с голубенькими веселыми наличниками и даже с колоннами плоскими по углам, прекраснейший дом!

У этих колонн голубеньких вместо капителей наверху что-то похожее на кувшин яичного цвета и с двумя ручками. Но все это — с ручками — крышу, понятно, не подпирает, потому что это, как известно, фальшивые раскрашенные доски, приколоченные для нарядности к самым обыкновенным торцам бревен.

Возле дома я различаю спину тещи Михаила Ивановича — крепкая еще старуха в ватнике, в сапогах, трудится вовсю на тротуаре (так там и вращается то туда, то сюда белая косынка ее), набирает совком из мешка картошку, сыплет с грохотом картошку в амбразуру под наличниками: в вентиляционную щель подпола.

А ведь это Михаил Иванович был когда-то моим пионервожатым, остряком… И был он первым из влиятельных, как говорится, лиц, кого я встретил, когда вернулся полтора года назад, в 65-м году, опять в Путилов.

— Искать работу надо спокойней! — подбадривая, подмигивая, «подавал мне мяч» по-старому, «под Козьму Пруткова», низкорослый наш Михаил Иванович. — Р-раз поволновался и — отдохни!!

И был у него все тот же зазывный крякающий голос затейника-массовика, и та же была улыбочка снисходительная в щурких его глазах, и та же спортивная бодрая осанка. Он просто не принимал меня всерьез. Я так для него и остался навсегда Иванушкой-дурачком.

Не знаю, может быть, я чересчур мягкотел, но мне бывает стыдно — или, может, мне неловко разрушать восприятие собеседника? — и я невольно подстраиваюсь к нему.

Хочешь видеть меня «Иванушкой»?.. Пожалуйста: я — «Иванушка». Прошу вас. Но я ведь вижу тебя насквозь, «душевный парень» Михаил Иванович, «свой в доску» «Козьма Прутков»…

И сижу я теперь за три квартала от «Козьмы Пруткова» на скамеечке у забора, согнав с нее рыжих кур, отдыхаю под осенним солнцем у чужих ворот.

Мимо по пыли бабка ведет корову, а я слежу, как посверкивает с губы коровы паутина слюны, и я слежу, ибо спешить мне некуда, меня никто не ждет — Полины нет.

Через дорогу, меня не замечая, переходит медленно художник Некляев, резчик по дереву: как всегда, внушительный и мрачный, с косыми седыми баками из-под темной шляпы, в запятнанном макинтоше серого цвета с широким поясом и какими-то накладными карманами на груди и на боках.

Таких макинтошей никто у нас не носит. Некляев вообще человек необычный да и, как любой художник, «белая ворона» (так считают, конечно, обыватели, начиная с высокопоставленных, типа Михаила Ивановича).

И еще они считают: «Некляев конченый человек». Потому что последнее время для пропитания и пития занимается он ерундой: изготовляет подряд плакаты «Девушки! Овладевайте…», изготовляет призывы «Будьте культурны в работе!», наши таблички «Опасная зона!», «Смертельно!», «Берегите лабораторию от пожара!» (отсюда-то я и знаком с ним шапочно).

Но ведь даже пожарные таблички — Михаил Иванович! — у него художественные: огненный петух из красного, из желтого пламени стоит перед горящим окурком!..

И я гляжу Некляеву в спину, на обтрепанный его макинтош с широким поясом.

Я не знаю, конечно, сколько людей подчинялось ему, когда он был начальством, потому что тогда я работал не здесь, а в Якутии и не и. о. завотделом. Но я знаю, что, может быть, я единственный, кто завидует ему сейчас и понимает, потому что он — художник, а не и. о. завотделом.

Я встаю со скамейки и быстро иду назад по Окатовской за Некляевым. Некляев ускоряет шаги, он не оборачивается. Я тоже ускоряю шаги, хотя мне неловко…

Но постойте!.. Я-то ведь чувствую, я знаю —

2. О «белой вороне»

Некляеву так хотелось выпить, что, если б была чекушка, послал бы к матери все и зашел хоть куда-нибудь, хоть в подъезд мотошколы, и тут же опустошил бы бутылочку, тут же, под деревянной лестницей, где кошками пахнет, до чего прежде не допускал себя. Но ведь и выпить хотелось до дьявола, и даже представил на минуту Некляев, что вот стоит он уже в подъезде в темноте под лестницей пыльной и без опаски, благодушно дожевывает воблу, сунув в боковой карман макинтоша бутылочку пустую, — благодушно, потому что теперь уж проще более-менее.

Но вобла-то была в кармане — под пиво, а чекушки не было. И сзади шел неотступно полноватый малознакомый человек среднего примерно роста (это шел я) с дурацкой улыбочкой в своих подслеповатых глазках (глаза ему не понравились…), и Некляев чертовски злился, ускорял шаги. Тогда я стал отставать понемногу, словно я просто гуляю, вот так гуляю, сам по себе.

Некляев шел, ссутулясь, засунув поглубже в карманы макинтоша стиснутые кулаки, а думал он в сто первый раз — заглянуть сегодня в интернат или нет?.. Сегодня… или подождать для солидности еще немного, для солидности… Потому что неделя уже прошла, сегодня было семь дней ровно, как условились — «заглянуть как-нибудь на недельке», чтоб уж конкретно обговорить насчет этих, так сказать, панно в интерьерах…

Сам интернат был для умственно отсталых детей, поэтому фонды кое-какие у директора действительно имелись. Но, во-первых, важен объем работы — только ли в зале делать?.. Или пустить в коридорах повсюду по стенам резьбу тематическую: русские народные сказки? Во-вторых, важны сроки заказа, стоимость, понятно, договор нужно заключать, ну, то есть делать надо все как полагается!..

Некляев скрипнул зубами. Главное — первое! — зайти независимо, чтобы сразу дать понять, что зашел на минутку, мимоходом, чтобы только слово сдержать. Или даже — совсем забыл про заказ, ведь художник же, не бухгалтер, память плохая, своей работы много, зашел просто так, на минутку, проведать, в гости, вашу мать.

Уже пятьдесят пять лет… А ходит вот так, как нищий с протянутой рукой за заказом, унижаясь! Делая вид, что все это очень просто, что все это «просто так», что, как всегда, независим, что вот аж до горла занят, что все идет, и шло, и будет идти отлично! И если б была чекушка, зашел бы вот сразу, тут же, и опрокинул бы просто так…

Толстой Алексей Николаевич присылал письмо! «Я давний поклонник Вашего таланта…» Когда еще — перед войной, молодому! «Хочется шкатулку для трубок — Вашей работы»… Хочется. Работы. Всем уже перестало хотеться…

Некляев резко завернул за угол и покосился на окна, натянул шляпу пониже на лоб. Окна, те же окна мелькали мимо, вашу мать, все в резных наличниках, словно это не окна, а рамочки застекленные для портретов… (Я шел за ним неотступно в двадцати шагах и тоже смотрел на окна. Там лежали зеленые помидоры между рамами или на подоконниках. На всех окнах — без исключения! — лежали грудой зеленые сентябрьские помидоры и дозревали. Надо ж такое.)

— Девочка, — сказал Некляев и нагнулся, — мама твоя что, тут работает?.. — Он стоял наконец перед дверью летнего, обтянутого, как положено, сеточкой павильона «Соки — воды» (если по-простому — «зверинец»), а его не пускала, разведя руки, девчонка — лет примерно семи, — как мама, насупленная да еще увязанная, словно матрешка, в деревенский платок: