Начало хороших времен — страница 33 из 47

Василий Павлович молча отворил калитку в заборе и пропустил меня в сад.

Садом ведал Василий Павлович, это было и так понятно: в конце дорожки над деревьями возвышалось нечто среднее между деревянным лобным местом и, по-моему, капитанским мостиком, но тоже деревянным.

Я взошел осторожно за Василием Павловичем по узким крутым ступеням на этот лобный помост и перила пощупал.

Над помостом торчало вверх явно плоское, укрытое брезентом, вроде «катюши» времен войны. Против «катюши» посредине помоста стояла будочка узкая без дверей. В будочке было видно кресло. А сзади, к помосту вплотную, примыкала стена сарая, и на этой стенке в темной раме формата портретов вождей висела фотография. Однако это был не Карл Маркс.

С портрета улыбался в белую, большую и круглую бороду добрый-добрый библейский дедушка. Я бы сказал даже так, если можно: это была фотография Бога, только не сурового, а очень доброго.

— Наш с вами земляк. В восемьдесят четыре года, — пояснил мне тихо Василий Павлович. — Бухман Владимир Николаевич. Погиб под автомобилем. В путешествии.

Он шагнул назад по помосту, такой весь громоздкий, сутулый, черноусый, в большой шляпе, в длинном, застегнутом доверху плаще, и доски под ним заскрипели.

— В наш технический век, — начал Василий Павлович, стоя уже у перил, — главное, рассчитать точнее, главное — это физика! — И принялся стягивать с «катюши» брезент.

Решетчатая, в четыре квадратных метра рама обнажилась передо мной. Она вся была поделена на квадраты-гнезда. И в этих квадратных деревянных гнездах под разными углами засверкало на солнце множество ослепительных зеркал.

— Это что?..

Василий Павлович, не отвечая, потянул за шнур, и рама, скрипя, начала медленно разворачиваться вправо.

— Солнечный рефлектор Бухмана. Большой модели, — сказал Василий Павлович тихо. — Я осуществил.

Он закрепил аккуратно шнур на перилах, и ко мне повернулся своим суровым, желтым своим лицом с черными резкими усами. У него шевелились усы и сдвигались вместе густые брови.

— Все лучи отражаются здесь, в зеркалах. — Повел он длинным пальцем. — И сходятся в один фокус. Потом луч устремляется вот сюда. — Он указал на кресло в кабине. — Здесь и происходит облучение. Солнцем. Я думал над этим все восемь лет.

Я посмотрел на кресло молча и молча увел глаза.

— Луч жизни Бухмана стимулирует рост растений, — продолжал популярно Василий Павлович, — рост животных, рост людей. Это вам не бомбы изготовлять. Солнце излечивает почти что от всех болезней. И от духовных и от физических. От чахотки. От радикулита. От ожогов… Даже от запоя. — Василий Павлович искоса поглядел на меня, завлекая. — Каждый сеанс по десять минут.

— Но ведь это ж неправда, — как можно мягче разъяснил ему я. — Василий Павлович, ведь я ж не запойный.

— Не запойный?.. Ну хорошо, — согласился Василий Павлович терпеливо. — Хорошо. Однако не зарекайтесь. Пусть для профилактики, — согласился Василий Петрович. — От нервных болезней. Мы испытаем… Для профилактики: исчезает апатия, нездоровые всякие мысли, мешающие людям жить. Ну вот какие у вас, например, мысли?

— У меня?.. — сказал я и потрогал перила. Внизу, снаружи к помосту, был у него прицеплен рукомойник синенький с мыльницей и зубными щетками.

— Какие у меня мысли?.. — повторил я, сосредоточиваясь. — А вот, смотрите. — И потянул недоверчивого Василия Павловича за рукав. — Умывальник, да? Зубные щетки?.. А теперь следите. Вот эта ваша зубная щетка — брови большие. А это Марии Федосьевны зубная щетка — жесткие волосы, узкая голова… А это вашего зятя Ивана зубная щетка. Смотрите, опрокинулась от стыда в стакан, нога торчит. Он, кажется, у вас выпивает, да?.. А это вашей дочери Эльвиры Васильевны зубная щетка, круглая и большая. Так? Все правильно?

— Все, — с трудом подтвердил наконец Василий Павлович, — правильно. — И уставил на меня дрогнувшие брови. — Как вы догадались?!

— А я не знаю, — улыбнулся я. — Это не физика. — (Потому что я действительно не знал. Это было вдохновение).

— И вы… вы можете еще?

— Конечно, — сказал я. — Я все могу. У каждой вещи, как говорится, своя индивидуальность. Вот, например…

— Не надо, — вдруг удержал меня Василий Павлович за рукав. — Это же… никому не нужно.

— Никому? — переспросил я. — Ну, я не знаю…

— Зато я знаю, — уже как доктор закивал Василий Павлович. — Вы мне поверьте: десять сеансов, и все пройдет! — Он взял меня осторожно под руку. — Я вам хочу добра. Вам все хотят добра и счастливой жизни. Садитесь, прошу вас — Он подвел меня к креслу в будочке. — Все пройдет, мыслей этих не будет. Самое важное — духовное здоровье!

— Никаких мыслей не будет? — заинтересовался я.

— Ненужных мыслей, — уточнил терпеливо Василий Павлович, успокаивая меня, и снял длинное полотенце. — Надо вам завязать глаза… — Здесь я увидел, с кресла, в просвете деревьев тетину ободранную башню, над которой привычно кружились птицы.

«В наш технический век», — подумал я, туго-натуго обвязанный уже, как смертной повязкой, на пол-лица полотенцем Василия Павловича, несгибаемого человека.

— Василий Павлович, — все-таки не удержался я, — а как же я буду жить без ненужных мыслей?

— Ну… Как все живут, — успокаивая, ответил он. — Разумно.

И я услышал, как прицеливается в меня, заскрипев, разворачивается на меня машина.

5. Жизнь в музее

Я сижу один у стола. Позади меня  т и х о. Позади меня темнота.

Я взял осторожно длинный блестящий фонарь китайский и быстро посветил в ту сторону.

Деревянные апостолы в раскрашенных одеждах с короткими рукавами сидели густо у самой стенки в желтом пятне фонаря, плечом к плечу.

Я осмотрел их внимательно, слегка шевеля фонарем.

Они были круглолицые, чернокудрявые, с растопыренными круглыми ушами, очень наивные молодые евреи, и глядели оттуда неподвижно черными бляшками-глазами.

Я отдернул луч, и луч ощупал возле двери клыки, оскаленную морду — сидел на страже деревянный лев, похожий на овчарку. (Ну зачем я забрел сюда, сюда! — измученный машиною?!)

Мой луч тихонько — на всякий случай — пошел по музейным стенам бывшей часовни монастыря: все стены тут были в дырках, и проглядывало почему-то в дырках ржавое железо.

Я выключил фонарь, медленно повернулся опять к столу, к маленькой ночниковой лампе, к листам рукописи «История заселения Путиловского уезда и города Путилова, составленная врачом Милотворским Иваном Александровичем ».

…«Полина с Вовочкой не возвращаются, да? Бедняжка вы», — меня пожалела, музей отпирая и отдавая мне висячий замок, Кира Климентьевна. У этой длинной безликой тетки, завфондами музея, у которой взрослый сын в армии, стали вдруг слишком синие, усмешливые, ж е н с к и е  глаза. О женщины, женщины, вы прекрасны.

И, поправив очки, я дочитал приятнейший эпилог Ивана Александровича:

«В объяснение настоящего очерка о городе Путилове мы выскажем особенное удовольствие тому (я разбирал превосходно его старинный почерк), что нам пришлось провести в нем кусочек жизни среди еще уцелевших старцев и стариц Эсфири и Маргариты, замечательных по внутреннему облику своему, из которых первую я посещал даже как врач…»

За спиной у меня было спокойно. Но…

Я снял очки. Все было тихо. Тогда я сунул в розетку, с трудом попадая, вилку от радиоточки, и наконец раздался реальный звук: треск разрядов.

Затем из репродуктора, из современной его коробки вместо голоса человечьего вспыхнуло пламя!

Опрокидывая кресло, я дунул на пламя, я выдернул вилку: вонючий дым клубами пошел над лампой вверх, к потолку (Кира Климентьевна, простите, Кира Климентьевна! Я перепутал дырки — я включил репродуктор в сеть).

Освещая фонариком, я вставил с опаской правильно штепсель, и радио заорало полонез Огинского «Прощание с родиной».

Я покрутил вертушку: полутонов больше не было — или орало, или оно молчало… Но я уж не мог молчать и тихонько, на столике справа, включил самые новые «средства технические музея» — магнитофон, который Кира Климентьевна, как я слышал, использовала для записи бесед на историческую тему.

«…Кира Климентьевна, — сказал Крестовый Петр Филиппович в магнитофоне (ну, это был его голос, точно), — миленькая, что я могу сказать? Все это выдумали. — И он, усмехаясь, махнул рукой. (Вот это я увидел ясно — как он махнул рукой и как вытер он лысину платком… Такой он был домашний, как всегда улыбчивый, большая бородавка под глазом, клубящийся рыжеватый пух над ушами).

В девятнадцатом году, — объяснил Петр Филиппович не торопясь, — уездным военкомом был вовсе не я, а Самофалов, студент, эрудированный человек чрезвычайно, и помер он от сыпняка. Вот это достоверно. А я тогда еще был совсем мальчишкой, переписчиком в военкомате».

— Переписчиком?.. — не поверил я.

«Переписчиком, миленькая, — подтвердил Крестовый великодушно и тонко улыбнулся. — Но жизнь, однако, крутилась, крутилась как колесо, дорогая вы моя Кира Климентьевна! Отец у меня был в селе Симы дьячок, а я во Владимире учился в семинарии. А дальше что?.. Землицы-то в Симах у нас нет, семья большая, братья у меня, сестры мои подрастают, землицу-то надо бы получить? Вот и стал я работать секретарем земельного отдела, — объявил Крестовый. — И по избам ходили, и в сундуки лазали — отбирали неизвестно к чему купчие на землю у мужиков, — и по матушке, прощения прошу, и по шеям нас встречали. Э-х, — вздохнул Петр Филиппович. — Работа была, скажу я вам…»

— Да-а, — посочувствовал я. — Конечно, в сундуки.

«В общем, было это в покос, — пояснил Петр Филиппович, — одиннадцатого июля девятнадцатого года. Пошла на Путилов банда, собирала мужиков — прямо с росы, с утра — путиловская наша Вандея… Я уж тогда перебрался в город, — напомнил Петр Филиппович, — на повышение, работал вот на дезертирах, переписчиком в военкомате. Гляжу утром в окно — ба-тюшки! Бегут с косами, с вилами! Ищут! Куда деваться?! Ну, я р-раз и — на сеновал!»