Начало хороших времен — страница 39 из 47

21

Теперь я живу на скалах, на Новой Земле.

Собственно говоря, это остров Харлов из архипелага Семь Островов, а не всем известная из географии Новая Земля, но это тоже на Севере, на самом краю света, и для меня все равно это новая земля. Орнитологи из заповедника здесь кольцуют птиц, а я, взяв отпуск на службе «без сохранения содержания», устроился к ним на летний полевой сезон через школьного моего соученика. Так что официальная должность моя теперь: таборный рабочий.

(Два дня в поезде до Кандалакши, я ехал сквозь дождь, поглядывал с верхней полки: там все были сосны, озера, серые тучи, и валуны, и дома из огромных бревен в два этажа. Я засыпал на полке и просыпался снова, и опять были сосны, озера, тучи, березки и валуны. И дождь. А когда ехал я в Мурманск, больше разглядывал, помню, карту и думал: переименовали ли уже Тюву-губу?)

Теперь я сижу без ватника, в одной майке и хорошо вижу сплошную гальку внизу вдоль берега и гранитные лбы, а еще дальше светлое ровное море и над ним солнце. Я сижу в углублении скалы, поросшей вороникой, и только редкие гаги плывут по гладкой воде.

Как говорил все тот же северный философ-лирик, люди нелепы. Потому что они не пользуются, конечно, той свободой, которая у них есть. Они по-прежнему требуют себе свободу, которой у них нет. А между тем у каждого, как справедливо подчеркивал философ, есть свобода мысли, они же требуют — свободы выражения.

Я сижу на скале, а слышу мысли далекого друга Левона: «Я могу описать, как бабочка сидит на цветке». (Мне очень приятны мысли моего младшего друга Левона, которого я никогда не видел. Потому что это южный философ. Сидящий под деревом.)

Я смотрю, как ныряют у берега гаги на светлой воде. И я представляю себе, что видят с моря птицы: они видят кубики. Детские кубики выходят из моря, поставленные друг на друга, огромные, разных размеров, гранитные, но все равно неправдоподобные, как декорация. Снизу вверх и все выше поднимаются кубики — то красноватые, то желтоватые, а то и с зеленым лишайником. А на самом верху очень наивно видна ромашка.

(Потому что в каждой вещи, которая есть, говорит Левон, существует прошедшее движение. В каждой скале и в каждом озере скрыты давние трагедии. За внешним покоем нашего бытия, подчеркивает мой друг, скрыты содрогания мирового яйца.)

Надо еще сказать, что южные склоны острова, в отличие от северных, довольно пологие, на них пласты торфа, темная зелень, а сверху нежные белые цветы. Сюда мы ходим кольцевать тупиков, которые живут глубоко в норах, в слоях торфа — не так, как птицы, а уже почти как животные.

Здесь нередко я сижу в отдалении у костра на камнях, разогреваю в кастрюлях кашу из концентратов и кипячу чай. (И это здесь, разглядывая почти прозрачные языки огня, наконец я приблизился к основному Закону Сохранения Искренних Чувств.)

Оказывается, я самый старый на островах. Вдвое старше не только студентов, которые сюда приезжают на практику и кольцуют на скалах птиц, а старше любого из наших солидных рабочих-поморов — дяди Мити или Федора. — и всех орнитологов. Поэтому поначалу рабочие, и студенты, и даже приезжающие орнитологи принимали меня за профессора. Но постепенно, конечно, они успокоились, перестали смущаться. И теперь они относятся ко мне очень бережно, да и я, признаться, забочусь о них с любовью. Тем более что варить любые каши мне вовсе не трудно, а доставляет удовольствие, поэтому каши у меня, естественно, почти что домашние, и чай у меня душистый.

Неужели это я когда-то на листах записывал задачи-очерки для воспитания мыслящих людей? Это не нужно. При настоящем равновесии души действий никаких не требуется.

Сегодня ночью мне приснился сон, что мои задачи-очерки превратились в предметы. Обычно я не очень хорошо сплю, хотя мне никто не мешает — я живу в маленькой голой комнате один, а сплю на полу в спальном мешке, подложив под него ватник, и в комнате у меня постоянно светло, как днем, вернее, серовато, потому что стоят белые ночи.

Первый предмет у меня во сне была повозка, и в ней сидел кучер-старик, опустив вожжи (но самого коня я не видел, только предполагал коня). А второй предмет был слева: в два, по-моему, человеческих роста, узорная, в чугунных листьях ограда, как у дворца, на светлом небе. И я долго думал почему-то во сне, что это естественно и закономерно: только так и должно было быть.

Потому что все, что искреннее, не исчезает. Всю свою жизнь мы излучаем чувства во Время-Пространство, но то, что лживое, — то слабое, оно рассеивается бесследно! И только искренние чувства сохраняются вовек. Весь мир под нами и над нами полон Сохраненных Искренних Чувств.

И еще, наверное, это тоже естественно, что здешние наши тупики ни с какой стороны не «братья по разуму»… А также и кайры (это уже с северных склонов): все кайры вокруг меня орут и делают страшные глаза — клювы внутри у них желтые, и там еще есть, по-моему, узенький желтый язычок.

Сюда мы приходим с юга, на вершину скалы, и вбиваем в нее железный лом, а на нем, на петле — штормовой трап, который повисает свободно над морем.

Мы уходим по очереди по трапу вниз с пожарным поясом, куда пристегнут карабином трос, — нас по очереди страхует дядя Митя.

И теперь я спускаюсь медленно по веревочному трапу, и позвякивают у меня на груди елочные гирлянды из самых прекрасных цветных колец.

Я вишу над морем. В руке моей длинная палка, у нее на конце изогнутый проволочный крючок по размеру шеи птицы.

Трап опускается метров на сорок на уступ скалы, а дальше, ниже — в пятидесяти или в ста метрах ниже — ударяет с ревом и плеском о валуны прибой. И всюду, с карнизов, со всех уступов, смотрят на меня по-прежнему эти черные бедные головы, тысячи, тысячи птиц… Сидят сплошными рядами, вертикально, с черными крыльями, в белоснежных рубахах — как люди.

Которых я здесь теперь разглядываю и нумерую.

Я стою на очередном уступе в разорванном, забрызганном комбинезоне — с ног до головы. Ощупываю на груди последнее ожерелье с остатками колец. Господи, как же я устал…

А вон — я еще вижу близко, на карнизе, маленькие черные головы, которые действительно мне хорошо знакомы.

Вот это Гена, сын художника (я ведь, оказывается, его не забыл), у него была темная, гладко причесанная голова… И еще: я очень хочу видеть Вадю, прежнего, пусть даже в коридоре больницы, когда я в халате до колен, в кальсонах, а он приносит соки и записки от Лиды… Господи, как же я хочу видеть Лиду! Где она теперь?..

Потому что я хочу быть с нею, вместе. В своем доме, на моей улице, в моем городе, где я родился, и пусть снова приедет ко мне мой сын!..

Я стою на скале с тросом, от живота уходящим вверх, привязанный, и в руке я держу палку. У отца было три сына — помните? — старший умный был детина, а второй и так и сяк… (Вот это, как видно, обо мне. Не тот, любимый, младший, и не старший, самый разумный. А тот, о ком не известно никогда.)

Я смотрю, как высоко летают они надо мною, в клювах мелкая сельдь или песчанка, иногда сразу по нескольку штук. И в самой их гуще вижу я кружащуюся с ними темную фигуру с длинными ногами и растопыренными неуклюже пальцами.

Она отворачивает от них и начинает от них удаляться. Это был я.

22

Я не сумасшедший, это не сон и даже не сказка. Это просто такая жизнь.

Я стою на скале, а смотрю, как безмятежно удаляется от меня вся оборванная фигура с распростертыми неуклюжими руками, с неуклюжими худыми ногами. И я слышу, как мы все время оба поем песню, одну и ту же, как всегда:

Ананий Павлович,

Купите бублики,

Ана-ний Пав-лович!

Ана-на-на…

Гоните рублики,

Ку-пите бублики!

Купите бублики,

Ана-на-на!..

— Поглядите на него. Вы слышите? — сказала с карниза птица. — Это последний Губан.


1977

ЛЕГЕНДА О ХУДОЖНИКАХ

в монологах, в письмах, дневниках и других документах

Легенда — в средневековой письменности житие святого. В новейшей литературе всякое произведение, которое отличается поэтическим вымыслом, но претендует на достоверность.

Советский энциклопедический словарь

I

Из писем С. Х. (Семена Худякова), датируемых примерно 1925 годом

Годы мои уже уходят, и я стал волноваться за судьбу моих сочинений. Если бы я был только художник-рисовальщик, то мог бы обслуживать округу крестьян — рисовать портреты, но у меня широкие затеи: и лепка, и словесность, и даже детский театр. Я думал, может быть, соединю вас всех воедино и выведу миру.

Искусство поэзии, музыки, живописи и простой быт жизни влекли меня в разные стороны, и я был полон страданий, и думал, и изображал, и словесно, а не одним маслом, писал.

Только сборы у меня трудные, потому что мир искусств моих сказочный. Впереди несется фантазия, и мир такой, чего не было еще и теперь еще не дошли.

А все представляет одно, одну картину. Я назвал: «Страна обетованная». Не путай, не земля — Страна обетованная.

Я придаю этому важное значение, даже всемирное, но не высказывал никогда, чтобы не было вроде бахвальства. И ничего продавать нельзя за все сокровища мира. Это не имеет цены в буквальном значении слова, невозможно определить цену, потому что это не шаблон в торговле. Не понимающий человек искусство ни в чем не заметит и может дать лишь низкое применение, вроде того, например, как покрыть прекрасной картиной крынку с молоком.

ПОЯСНЕНИЕ

В тетрадях С. Х., так он сам себя называет для краткости, черновики писем, варианты прозаических сочинений, рифмованные строчки часто перемешаны, и, что бросается в глаза прежде всего, они — на разные голоса, как бы многолюдье везде, как в его картинах. А дат почти никаких нет, и приходится догадываться. Умер он в 1961 году, и было ему тогда около девяноста лет.