Начало хороших времен — страница 40 из 47

Из сочинений С. Х.

Ондрон шел худой, в изорванном платье, много лет беспеременно. Оно обветшало, и местами были дыры и заплаты. Он избегал встреч с народом, и народ избегал его. Исполненный грубости той среды, в которой он жил много лет, с затруднением выражался. Когда же был в городах, его слава уже начиналась, он видел почти наяву развитие своего искусства в будущем.

Он искал здоровья, покоя и где бы деятельность его была более нужна и безупречна… Уехал из городов и поселился в деревне. Но он в мыслях раздваивался. Стоит ли его искусство, чтобы оно хорошо оплачивалось, или же публика в нужде и непонимании не может отдать должного его трудам такого рода?

В сказке Кощуй у кормила стоит И вашего Марка к рулю не пускает. И много людей в корабле у него, И все ему служат, боятся его.

А Марко Бессчастный стоит одиноко, И с Марком они поступили жестоко.

Черновик письма художнику и педагогу, заслуженному деятелю искусств Д. Н. Кардовскому.
Предположительно, насколько можно разобрать цифры, — 1941 год, январь

Здравствуйте Д. Н., я С. Х., тот, что занимался в Вашей академической мастерской в 905 году, и когда по случаю забастовки в Академии прекратились занятия, я уехал на родину в деревню. Потом приехал опять в Питер и жил там некоторое время на те средства, что рисовал иллюстрации. Был и у Ильи Е. Репина в Куоккале. (Дальше зачеркнуто крест-накрест и написано «не нужно»: «Иллюстрировал книгу «Семеро сирот из Фагерсте» перевод со шведского. Она уже была в корректуре изд-ва «Грядущий день» перед самой войной в 1914 году. Издана ли, не знаю».)

Когда началась война, в 14-м году я уехал на родину и с тех пор не бывал в центрах по обстоятельствам моей жизни. (Зачеркнуто: «Ал. Ан. Иванов был тогда моим идеалом. Давно уже, но в душе живет и теперь».)

У меня, кажется, можно сказать, многовато произведений по искусству: живопись, скульптура, словесность — стихи и проза. А обстановка для занятий и жизнь вовсе плохи. И здесь ни при чем успех или неуспех. Причина не в успехах. (Зачеркнуто: «Вся моя жизнь затрачена на искусство. Мои произведения не публиковались. Разве что по народу, около, вблизи ходят скульптуры и много вроде портретных зарисовок».) Хотя у меня много сил-временн ушло на ломовые работы, но вся моя жизнь затрачена на искусство.

Много лет я ищу людей, человека, который был бы компетентным и посвятил бы достаточное время послушать меня, внимательно просмотреть работы. Художников-писателей здесь нет. Хорошо бы Вы приехали в наши места. Или художник-писатель довоенного поколения и чтобы он был действительно мастер, разумный деятель искусства. (Зачеркнуто: «Иначе было бы хуже, чем бесполезно».) Это мое письмо считайте деловым.

Такого же точно содержания письмо было написано в том же январе 1941 года поэту С. М. Городецкому, с ним Худяков встречался в Петербурге и в Куоккале в 1913—1914 годах.

ПОЯСНЕНИЕ

В 1968 году, спустя семь лет после смерти Худякова, сотрудники художественного музея возвращались на машине из экспедиции по области, постучались в один из домов и попросили у хозяев напиться воды.

Когда они вошли в сени, то увидели, что ведро с водой накрыто вырезанным куском из какой-то картины, куском холста.

— Это что? — заинтересовались они.

— А… это. Это Семка, — ответил пожилой хозяин, улыбаясь, — Это был у нас такой старик Семка.

Намного позже я видел фотографию молодого Худякова. Она была переснята с группового снимка студентов Петербургской Академии художеств, примерно 1904 года, и увеличена. Очень нежное, застенчивое лицо, с полуопущенными в смущении глазами, темные волосы на пробор, голова, склоненная немного набок, к плечу, и такая же юная, смущенная полуулыбка. На нем аккуратный пиджачок в полоску, манишка с высоким воротничком и галстук-бабочка.

Я не искусствовед и не живописец, и я не могу высказываться определенно: «С. Х. идет от фрески» — или: «С. Х. светлый русский Босх нашего века». Скажу честно: я и сам долго не понимал, почему все мертвые предметы — например, бородатое деревенское пугало, которое вылезает из трубы и машет палками-руками, — у него оказываются живыми, а у живых людей, наоборот, застывают лица-двойники. И почему под ногами у живых лошадей, стоящих отчего-то на игрушечных колесиках, оказываются опять дома и опять люди, совсем маленькие, все меньше и меньше. А над всем этим многолюдным и многослойным невероятным миром стоит огромная девочка с корзиной в руке.

Поэтому, чтобы принять его сердцем, мир его в целом, не надо, мне кажется, ничего расчленять. Не надо, наверное, группировать по периодам и выстраивать последовательно и линейно. Все скачки туда и назад во времени, постоянные обрывы и пробелы его записок для него, по-моему, такая же полная естественность, как постоянная многоэтажность его картин и его собственной жизни («о д н о й  картины»).

Поэтому я и сам не решился расчленить. Я лучше приведу рассказ художника А. Т-ова, записанный мной, эту почти немыслимую как будто бы в сегодняшнее время историю, а также расскажу о свидетельствах Александра Гавриловича Г. и других людей, много лет знавших Семена Худякова.

Но раньше, думаю, надо все-таки сказать о девочке над миром. Что это?.. Она возникает много раз, она и в стихах, и в сказках, и на картинах. Имена у нее разные, но понятно, что разные имена — это не важно. Вот, например, сказка его о Летучем Доме. Необыкновенный Летучий Дом повис над деревней в весеннем небе. И там поют и играют. Музыка настолько очаровательна, рассказывает он, что люди забыли совсем про свое прежнее жи́ло.

Сказка эта очень грустная. Потому что все люди отсюда улетели в Летучем Доме. А осталась девица Варвара, хворая, одна-одинешенька во всей деревне. Оздоровела, рассказывает он, но все одна и одна, нет людей. А потом прибежали лесные: бегают по деревне, ноги как у овец или лошадей, а туловище человечье. Уши большие, и пошевеливают они ушами, и нюхают носом…

На этом месте в записках сказка обрывается, но дальше, в дневниках, под новым именем и при новых обстоятельствах она, девочка, стоит и ждет, и в руках у нее белый узелок или корзина.

Рассказ художника А. Т-ова

Обычно люди назад не возвращаются. Они уезжают завоевывать мир и больше не возвращаются. Так было и со мной. Уезжают молодыми из провинции, добиваются или ничего они не добиваются, но назад им нет пути. Я думаю об С. Х., который вернулся назад, потерпев поражение, — назад, на всю свою остальную жизнь. Ну кто вот так вернулся? Сезанн?

Легче затеряться в большом и равнодушном к тебе мире, чем явиться ни с чем на родину. На родину, где виден отовсюду вплотную: каким ты уезжал когда-то и каким ты вернулся навсегда.

А теперь я уезжаю каждый год. Куда? И зачем? Совсем не так, как в молодости, где была армия в семнадцать лет, война, неустроенность, потом надежды.

Я помню чувство свое, когда впервые приехал в Москву: это была свобода. Легкость и радость, что тебя никто не знает, что ты затерялся и можешь быть свободен: быть сам по себе среди людей. Но это, видимо, изъяны моего собственного характера, да и был я тогда очень еще молодой.

Поскольку до сих пор я не завел в жизни художнической бороды, да и молчу обычно, иногда появляется у меня и теперь иллюзия, что я собой людей не стесняю. Правда это или нет, не знаю.

Четыре года назад я сидел на пристани в конце лета в Ярославской или уже в Костромской области, и рядом, помню, даже старая дворняжка пристроилась мордой к проходящим: мол, это мой хозяин, я его охраняю, я не одинока. А когда сказал ей «лежать», она сразу легла на бок от счастья и закрыла глаза.

Потом на маленьком пароходике мы с ней переправились в заречную часть, до революции заречье здесь считалось слободой, и я оказался как будто совсем в другом городке с немощенными, очень длинными боковыми улочками.

Вместо тротуаров тут вытоптаны были тропинки вдоль заборов в траве, у дороги росли деревья, и вся дорога тоже заросла высокой травой и бурьяном. Я шел, озираясь неприметно, по тропинке. Людей мне попадалось мало. Дома, однако, стояли по обеим сторонам не все одноэтажные, но и двухэтажные, не сплошь деревянные, но и каменные, и с обязательными мезонинами в три окна и с обязательными наверху балкончиками. А один из домов издали напоминал часовню, он был узкий и высокий, из темного дерева, и еще наверху со шпилем без креста. Возле этой «часовни» под навесом на столбах висели в ряд на перекладине ящики для писем — должно быть, на весь квартал.

Так, по тропинке мы дошли почти до самого конца. Заборы кончались, и дома стали реже, а деревья выше, и вместо улицы начали обозначаться поляны, они зарастали кустами. А потом я увидел иву с плакучими, до земли листьями, и для меня это значило, что впереди река. И вдруг я подумал, что хорошо знаю вот это место, потому что именно на этой улице я словно бы раньше когда-то жил. Понимаете вы такое?..

В молодости у меня была мечта, вообще-то детская: вести кружок рисования. При Доме культуры или, может, еще где, только чтобы было тихое место, много времени для личной работы, живое с учениками общение, прожиточный минимум и — независимость. Потому что невозможными оказались для меня (не по внешним причинам, а по внутренним, из-за моего характера) обычные заказные работы.

Почти всю дальнейшую жизнь — для заработков — я занимался заочными консультациями самодеятельным художникам. Они присылали свои труды в Университет культуры, а я им отвечал письменно.

И только каждую весну начиналось одно и то же. Надо было бросить все и уехать, одолевала такая тоска, что мне жить становилось невозможно. Первое время поступал я к археологам или этнографам, кому нужен был художник на полевые сезоны. А в последние годы я уезжаю один, беру в горкоме художников — для гостиниц — нечто вроде командировочного и могу отправляться по реке, по дорогам, через поля, села, поселки, на попутных, из городка в городок.