Я вышел скоро, через лес и за реку, за мной дворняжка старая, и снова холмы с дорогами, солнце, дальние березы, заросшие овраги голубеют — в васильках. Ну, не в васильках, наверно: репейник такой с голубыми цветами. Боже, я давно их не видел, я даже стал забывать васильки.
…Они шли там, мимо по дороге, над обрывом, над васильками. Это были, похоже, дети. И все дудели и свистели.
— Андрон! Ан-дрон! — звали меня. Не «Андрей», а «Андрон», как в детстве, только почему-то на «О» по-волжски, и получалось: «Ондрон! Ондрон!»
— Ондрон, — звали меня.
Но почему у них были у всех такие одинаковые лица?!.
Он отрубил мне ножом в канаве пахучий зонтик «медвежьей дудки». Потом отчиркнул кусок ствола и надрезал, чтобы я тоже сумел дудеть.
Тогда я засунул ее в рот поглубже, и моя «медвежья дудка» заревела:
Светит месяц,
Светит ясный!..
…Я давно уже пишу то, что называю мысленно — Дорогами России. «Дорога в лес», «В холмах», «Дорога через овраг», «Качели перед дорогой», «Городок у реки».
Есть акварели, гораздо больше графических листов, работаю маслом. И это невежество и чушь, что я изображаю ирреальность, что я выражаю будто бы в конкретных формах собственные сны.
Ну, как объяснить, что у меня естественный, а не «параллельный», не сдвинутый в сторону, а живой мир?!
Вот, возьмите, рисунок «В холмах». У меня посередине листа прямо и вдаль перед глазами идет через холмы пустая узкая дорога. Помните?.. Там никого нет нигде. Только внизу всюду они, в обрывах, огромные и совершенно конкретные — папоротники, перья вытягиваются чудовищных листьев, дудник. И от такой проклятой резкости фантастических, протянутых снизу листьев, от бесконечности пустой, непонятной дороги все и кажется сном.
Но я повторяю: выдумывать ничего не надо! Мне было самому не под силу, когда днем, а вовсе не в сумерках «нереальных», за мной вдогонку по пятам побежала вдруг сорока. Не летела она, а бежала, догоняя, как собака, перебирая ножками. Не больная она была, не раненая, не хлеба она хотела, я ей крошил хлеб, нет, она бежала за мной вплотную долго, полтора часа, до самой железной дороги, а где нельзя — перелетала, опять перелетала и приземлялась у моих ног. Она была очень большая. Что это было?..
Вы поймите меня правильно. Я хочу вырваться из самого себя, выбраться из моей несвободы, своей негармонии, как хотите, так это и называйте.
Я не хочу, поймите, всегда, во всем, везде быть «прохожим». Необходимо соединение родных людей, близость должна быть, понимание наконец, общность какая-то! Называйте это мечтами, детством, как вам угодно…
Для себя самого я считаю это возвращением к родине. Отсюда дороги, дороги, дороги, поля, перелески, лица людей, маленькие, родные мои городки, поселки мои у реки, моя тоска и моя боль…
Я у него не раз пытался, а однажды прямо спросил, что ж он видит, говоря мне «универсальное искусство», «синтез искусства», «универсальная культура», почему представляет, что такого можно добиться «на все времена»?
Семен Александрович на это не ответил, потом сказал стихами, как будто в сторону, а не мне:
Время теряется,
Дни и года…
Вообще на вопросы о жизни он часто отвечал стихами. То прочитает «И ходил он по народу с грузом созданных искусств…» То скажет «Пишет Люлимко картину семь лет». А то опять прямо «Пишет картины Семенко сто лет».
Я знал, что у него были две выставки картин и скульптур в городе в двадцать четвертом и в двадцать пятом годах. Но сам я их не видел, потому что приехал, как говорил уже, в двадцать шестом году и только потом однажды Семен Александрович показал мне старое свое объяснение «Всем лицам, которые посещали выставку».
Там было — попробую сказать точней — следующее: всем лицам, которые посещали выставку в прошлом году, докучно, что нынешняя лишь повторение. Но дело в том, что я, объяснял затем Семен Александрович, не имел возможность приготовить новое и провести старые работы дальше, так как выручка была настолько мала, что вся израсходована на перевозки и мое пропитание во время выставки.
Потом писал он, что в эти трудные годы и в нынешнем году так же, время уходило на ломовую крестьянскую работу для содержания слабой семьи: двух детей сестриных, покойницы, и матери старой. Поэтому выставленные работы не закончены, изделия из глины составляют лишь часть кордона всех фигур и построек.
Вот это выражение — «часть кордона фигур и построек» — я запомнил особенно. Что оно значило, «кордон фигур и построек»?
Ц а р ь. Почему так держишься за свою деревню?
Р а д у г и н. Не могу скоро и обстоятельно объяснить, государь. Не только другим, но и себе даже. Некоторые причины будут ясны, но полноты недостаточно. А иные ровно бы неудобно высказывать.
Вот ежели что скажу, например: желаю-де потрудиться для родины, не могу оставить в беде родное, то, может, не следует так выхваляться? Да еще и Бог ведает так ли это. Много нахвастаешь, после хуже — не сбудется.
Кабы было у меня свое притулье и только бы угородец, может, ничего бы я такого не калякал, а делал бы свое и показывал и рассказывал, когда желаю.
Ц а р ь. Поступай придворным художником к нам. Все тебе будет, роскошное помещение и поезжай, куда хочешь, хоть за границу бесплатно и делай, что тебе нужно, что желаешь в своем художестве.
Р а д у г и н. Не согласен я, государь, у меня здесь мое многолетнее дело.
Ц а р ь. Ну, а как относятся поселяне к твоему саду и очагу детскому, как вы говорите?
Р а д у г и н. Не знаю как, государь. И нет ничего определенного. Я нахожусь в чаду от плохой печки, в пыли чердака, простужаюсь от холода. Всю зиму я не парился. И все мне недосуг, ровно и пуговицы пришить к одежде. Я придумываю, государь, и я писал декорации и скелет для них делал, столики, скамьи для детей и костюмы, маски, кукол, коляску для коляд, билеты рисовал в театр. И я же пьесы пишу для представлений в детском нашем театре, то есть в ящике этом, в котором я задыхаюсь, дом называется…
Что сказать, государь, о народном мнении? Чему я могу учить? Я всех людей делю только на две группы: людей хороших и дурных. Но в радуге, государь, не один цвет, а семь цветов. И я всем рассказываю, государь, рассказываю сказки и песенки пою.
II
На первую посмертную выставку Худякова я попал в областном городе, тогда же, четыре года назад. Фамилия ничего мне не говорила, одно ясно было, что художник местный, вернее, из соседней области и умер он не так давно, в 1961 году.
Я, помню, прошел сперва на середину зала и огляделся, и говорю точно первое свое ощущение, никакое не профессиональное, потому что я обомлел: круглолицые тысячи, тысячи деревенских детей смотрели на меня и от счастья они играли на дудках.
А какой странный был колорит везде… Я начал внимательно рассматривать работы. Конечно, они были реставрированные, слишком новенькие. Но все равно — удивительно: сама структура. Традиционный как будто бы, такой обычный, реалистический язык и этот радостный, этот фантастический, невероятный, дробный мир. Это была уже не просто сказка, это миф, который здесь повсюду торжествует.
Но я не умею словами разъяснять живопись. Скажу, что увиделось мне особенно в тот первый раз. Из подполов и из всех колодцев выглядывали крохотные бородатые старички, а рядом с детьми и вровень с ними стояла моя сорока!..
И еще. В акварелях среди портретов я увидел одно удивительное лицо. Человек был немолодой, в непонятной одежде, выбритый, худой, вроде бы после болезни, с непонятным выражением бледных голубых глаз. И я сразу подумал, что это, наверно, и есть автопортрет.
А. Т-ов, конечно, не мог знать, что это не так. Но главное, как он объяснил мне, его поразил покой, мир вот этот души художника (беру все его тогдашние слова), а потом вдруг резким таким контрастом — выдержки из биографии С. Х. на стенде.
Однако что такое «универсальный»? Универсальный по-латыни всеобщий или еще, иначе, разносторонний, охватывающий многое. Может, и в этом ключ?
А. Т-ов рассказывал мне, что когда-то — он прочел — существовало средневековое сектантское учение: дескать, истина вообще на свете ирреальна, она внутри, в душе, человек ей следует, и она освещает путь, а с окружающим миром она живет, мол, в конфликте.
Не знаю, что пересказано здесь точно, а что напутал сам А. Т-ов. Но одно я знаю, что спустя четыре года после увиденной этой выставки и началось новое, к С. Х. на родину путешествие А. Т-ова.
К моему несчастью, и в двадцать восьмом году я не смог присутствовать на следующем, а потом оказалось последнем при его жизни показе работ Семена Александровича в нашем городе, в К., поскольку я находился тогда на областных курсах. Но это было вообще совсем другое, не то, что прежде, и называлось: литературно-концертные вечера оригинальных произведений Семена Худякова-Самойлова. И он, стоя впереди развешанных картин и по-особому расставленных скульптур, хотел объяснить людям, что и как делает, чтоб они почувствовали не просто картинки к сказкам, а все целое, воедино соединенное его искусство.
Он стихами рассказывал, он пел, насвистывал на флейте, что очень нравилось всегда детям. Но здесь в большинстве собравшиеся смеялись, с тех пор, говорят, и прозвали его «финтифляй».
— Поглядите.
Александр Гаврилович протянул мне копию газетной заметки из архива. Привожу ее целиком: