С кровати вставать ему не разрешили, читать не велели также, но он понемногу начал брать с табуретки свои книги и делать в тетрадке выписки.
А вокруг… То поутру рано, то совсем поздним вечером, а то и просто днем вдруг раздавался на лестнице непереносимый ни для каких ушей грохот.
Я выскакивал тут же, но это сразу почему-то смолкало, и нигде никаких людей я не заставал ни разу. Они были все проворней меня, понятно, но почему, из-за чего именно от меня они прятались, скрывались?! То ли двери они отколачивали, то ли забивали их, наоборот, то ли волочили по ступенькам мебель…
И только вечерами со двора при моем обычном, как бы это сказать, патрульном обходе я видел: снова в окнах светятся лампочки, хотя без абажуров еще и тусклые. А в одном окне, с самого края, где свет начал гореть день и ночь, я однажды увидел наконец людей. Но только люди были в марлевых масках.
Они там делали что-то мне непонятное, перебегали, а я видел ясно снизу, как мелькают их лица в повязках до самых глаз.
Я стоял во дворе за высокими, выше моей головы, кустами бурьяна, по колено в конском почерневшем щавеле и, запрокинув голову, смотрел.
А с улицы, у самой стенки дома (я не успел даже разглядеть — так быстро) вошли в подъезд трое. И я больше почувствовал, нежели понял, что среди них прошел в дом Иванов.
Не знаю, то ли совпадение это, но свет в окне наверху погас. Тогда я тоже решил в конце концов выступить из-за кустов, стиснул крепко рукоятки костылей и…
Однако подумал-подумал и никуда не выступил из-за кустов.
Я стоял не двигаясь, не замеченный никем, и выжидал.
Из подъезда выглянул, осмотрелся Иванов и пошел не торопясь по двору. Он шел медленно мимо бурьяна, меня не видя, и, не поворачивая головы, сказал:
— Э-эх, шел бы ты когда-нибудь домой, Пал Захарыч! Там насекомых травят, понял?! А тебе спать уже пора.
Я стоял в бурьяне и в конском щавеле и ничего не отвечал. Потом, осторожно переставляя костыли, побрел к себе домой.
В общем… В общем, надо было явно все это бросить.
— Павел Захарыч, давайте жить спокойно, — сочувствуя, согласился со мной лежавший на койке Юра. — Он там придумал что-то новое, а вы ходите и ходите! Пошлите его к черту.
Да, конечно, так было разумней всего. Но как это бросить и продолжать мне жить спокойно, если даже дочка Германа-Генриха (а я опять думал о ней!) у нас в квартире шпионила специально, любовницей будучи закройщика?! Я не верил этим словам Иванова и ждал, но ведь она до сих пор ко мне не зашла…
Господи, если представить, как она с детства жила, мать-то у нее, как Герман, тоже была запойная, а потом — девочка, тихая, взрослая, в одной комнате с Германом-Генрихом после материной смерти… Это ж только в прошлом году отделилась она от родителя на семнадцатом году жизни, как рассказывала на досках — «дяде Паше» по старой памяти. Комнатушка освободилась у них за кухней, окном в тополя, оттого ночью она их пилила, и ее она заняла, а ее и поджигал теперь Герман! Ибо ни за что не хотела Вера с ним ехать ни в какой в самый лучший дом.
Правда, Юра вообще считал, что она прячется и от Стасика, от Галинафа, который ее тоже преследовал своей любовью.
— Нет, знаешь, все-таки, — говорил я Юре, — вот когда-то нам объяснял Можайкин, мой Афанасий Степанович, что важен, мол, в жизни не тот, кто поджег, а кто спасся и почему он спасся!
— Это да, это похоже, — подтверждал лежащий на койке Юра. — Но просто в жизни, Павел Захарович, — объяснял он мне, точно был уже вдвое старше, — бывает такое время, когда важно, увы, что возрождаются повсюду Синяя Борода и разбойник Чуркин.
Вот так мы с ним разговаривали. И я его слушал, слушал, а потом пошел специально в управление к начальнику отдела реконструкции отходящих к посольству зданий — перепроверить все слова Иванова, который, наверное, был похуже Чуркина. Но и посольский начальник лично мне подтвердил: плана действительно нет, сметы нет — можем жить спокойно.
Более того, сам начальник очень меня просил не уезжать отсюда. Ибо пока мы здесь, прежние, а не временные, т. е. пока мы здесь — я, закройщик и Вера, жэк не может наш «развалюшник» спихнуть управлению, которому он не нужен. И к тому же начальник лично мне по секрету рассказал правдивую историю, похожую на сказку, о человеке, который прожил не девять месяцев, а восемь лет в выселяемом здании, в коем и проживает он до сих пор.
— Вот это уже хорошая новость, вы меня радуете, — заявил, усаживаясь в койке, подтыкая под спину подушку, Юра. — Ну а что, Павел Захарович, вам говорил, может, еще, и Можайкин Афанасий Степанович, ваш когдатошний комиссар?
— Мой когдатошний комиссар, дорогой мой Юра, был по натуре довольно спокойным, и опирался он на железную палку, поскольку ранен был в ступню. И ему, Афанасию Степановичу, все твои шуточки были бы что лосю дробина, — совершенно уже благодушно объяснил я Юре. Я сидел в кресле возле его кровати, перед табуретом, застеленным вышитой Серафиминой скатеркой, и наливал ему чаю.
— И еще, дорогой мой Юра, — со снисхождением пояснял я, — ты представить даже не можешь, какой он был красивый! Кудрявый, гимнастерка аккуратная, плечи прямые, широкие, и усики у него темно-русые, в стороны — как стре́лки! А что касается фамилии его, то Можайкиных в Воронино было несколько семейств. Но только почему?..
— А почему? — терпеливо приготовился слушать Юра, как всегда по вечерам, мои воспоминания (в этом он действительно был молодец).
Как рассказывали старики, объяснил я это Юре, в крепостное время все ближайшие места кругом представляли сплошные дебри, где ютились дикие звери и скрывались бежавшие крепостные. Этих лесных людей и называли разбойниками.
А прадед помещика Экарева выиграл в карты и вывез из-под Тулы двадцать восемь душ и из-под Можайска девять. Так получились Тулякины, а те — Можайкины. Ибо для того чтобы заселить столь опасные приокские места, правительство помещикам ставило условие: чем больше помещик достанет себе людей, тем больше получал от государства на душу денег, больше угодий, больше чинов и больше наград и еще больше льгот по землевладению!
По рассказам стариков, в здешней местности помещики чего только они не делали, чего только не придумывали, чтобы увеличить окружающее население. Они применяли даже такие методы: выбирали сильных женщин для расплода людей и давали им по пять и более мужей. Да они и сами не гнушались никого, сходились с крепостными ради умножения земельных угодий! А может, им-то и страшно было самим в глуши, хотелось, чтобы побольше, чтобы погуще было вокруг народу?! Так получалось, что подрастали дети, вырастало множество детей с разными отчествами, но все от одной матери.
— Нет, Павел Захарович, вы о Можайкине, что о Можайкине Афанасии Степановиче? — Это Юра с койки опять меня направлял, чтобы я постоянно не растекался в стороны, потому что Юра душевный все-таки был человек: он (в который раз!) меня слушал!
Ну а что еще о Можайкине? Афанасий Степанович хотя и был пригожий собой, но во всем рассудительный и спокойный. Он недаром, когда возвратился раненым, был сразу избран сельским сходом комиссаром при исполкоме сельского Совета, независимо, что пока беспартийный. Поскольку тогда постановление вышло правительства избирать среди крестьянства при исполкомах комиссаров — помощников Чрезвычайной комиссии страны для просветительской, для политической и для культурной деятельности среди народа. А у него, самого Можайкина, биография была боевая: ратник ополчения, мобилизованный в Калуге в 8-ю саперную полуроту, отправленный потом на германский фронт, в Августовские леса, а оттуда в крепость Осовец, а дальше и на румынский фронт. Но, правда, даже с ним, когда отступали они в Буковину, случился — и именно из-за любви — летаргический сон, ибо там его опоили зельем!
Да, его опоили «ведьминым зельем». И это произошло на постое, когда сооружали оборонные укрепления по Дунаю. Но если уж по справедливости, он сам старался везде от воспитания: то старушке до дому водички принесть в ее слабосилии и в болезнях, то еще какую-либо услугу по хозяйству. Он вообще повсюду, когда проходили они, отступая, сочувствовал и наблюдал в несчастье, как живут в быту разные народы. Оттого в Молдавии полюбила его Аникуца, а в Добрудже девушка с золотыми волосами, немка-колонистка, просила остаться в доме с ней насовсем, навсегда за хозяина. И только в том селе на Дунае, как рассказывал Афанасий Степанович, жили одни гагаузы, и со старухиной дочкой объяснялся он разве что на пальцах.
Однако время-то шло, а девушка, как известно, если она кого полюбит, становится бессознательная, и он не на шутку стал привыкать к девушке и уже стал думать о любви.
Но он был честный человек во всем и храбрый, это я подтверждал везде, всегда и подтверждаю. Даже когда, скажем, пожар тушили в имении, некоторые пьяные мужики ему кричали: «Помещик сам это поджег! Пошвыряем семью его в огонь, пусть там поджарятся!» Но мы-то в исполкоме знали — в губернии боялись, что озлобленные крестьяне даже из-за садовой земли могут поднять мятеж и уничтожат помещиков, за которых отвечать придется именно нам перед центральным правительством. Это ж не было никогда в деревне столько вернувшихся непостоянных мужиков, как в это время. В городах везде стало голодно, а мы тут землю делили национализированную — всю! — по едокам. Но не было еще нам никакого распоряженья отбирать у помещиков сады и огороды, разрешалось им жить с семьями в отведенных исполкомом комнатах.
И потому сообща с местными крестьянами комиссар Можайкин Афанасий Степанович защитил старика. Да и то сказать, все местное население относилось хорошо к старому Осоргину, и сдержали они пьяных бунтовщиков, грозя, что расправятся с ними не по-городскому, а по-мужицки.
«Народ — великая сила, — говорил нам тогда Афанасий Степанович. — Сперва ошибется, но потом разберется, и больше ничто не остановит его».
Однако вернемся все-таки к девушке.
Вот вечер наступил однажды, когда он открыл глаза, осмотрелся кругом — что такое?.. — нахожусь в лазарете, лежу на койке, рядом с койкой сестра милосердия. А потом доктор подошел и стал рассказывать, что, мол, привезли на двуколке и хотя не с поля боя, но без дыхания, и обнаруживалось оно только на стекле, никакой пульс у него не прослушивался. А вот сердце — его сердце жило еле заметными на слух толчками! И продолжалось это полных восемь дней и еще девятый день до нынешнего вечера.