-- Буря в стакане, -- сказал Ямкин и переставил стакан, ища место на столе, где вибрации оставили бы его чай в покое.
-- Вокруг штиль, а в стакане -- буря, -- сказал
Ямкин.
Я ждал, что он закончит чем-нибудь неожиданным. Но он сказал то, что не было для меня неожиданным.
-- Я в смерти Саши виноват, -- сказал Ямкин.
-- Перестань, -- сказал я. -- Здесь только рок. Провидение.
-- Я в этот "SOS" с самого начала не верил. Чуял липу какую-то, -сказал Ямкин. -- И ты не верил.
Я кивнул. Не знаю почему, но с первой радиограммы тоже не верил.
-- Я в циклон полез, чтобы экипаж встряхнуть. Пованивать экипаж уже стал. С головы гниль пошла, с меня.
Господи, сохрани подольше это дурацкое российское самоедство! Еще никому оно не помогло, но все равно сохрани его в нас подольше!
-- Залезу, думаю, в циклон, -- продолжал Ямкин, -- ребятки спасением воодушевятся, климат на пароходе прочистится. После спасательных порывов всегда в экипажах климат проясняется. Как после настоящего воскресника... Вот те и прочистился... Я теперь точно понимаю, как люди в монастырь уходили грехи замаливать.
Все, что он говорил, было так, но и не так. А как? А кто все-таки больше всех виноват?
А кто как захочет понять, так и будет. Как кому совесть скажет.
Конечно, если бы не было ложного бедствия, семи часов штормовой гонки и качки и подвижки грузов, то и ничего бы не было. Глупец в Оклахоме, или романтический мальчишка в Париже, или растленный мерзавец еще где-нибудь, или отупевший в океане от скуки и тяжелой работы рыбак -- кто-нибудь отстукал на ключе два десятка слов лжи -- и нет Саши.
-- Прошу к столу! -- позвала нас Виктория. -- Сегодня очень чудесный завтрак.
В Па-де-Кале усталый согнутый дождик взял теплоход под уздцы и повел под серой низкой крышей туч по серой попутной ряби к печальному плавучему маяку. Нет ничего печальнее на свете, нежели старый плавмаяк, который плачет от одиночества и монотонности прометеевской работы в дождевой мгле и промозглости: И морские чайки, издеваются над старческой, мелкой суетливостью плавучего маяка, рыскающего на якорных цепях и подпрыгивающего Среди волнового пространства, как сумасшедший нищий на пустынной площади.
Усталый согнутый европейский дождик провел нас
мимо плавмаяка и дернул за правую узду, направляя к дельте Шельды.
Ветер спал на мягких тучах или где-то задержался на своем свободном пути. И дождевые капли, съев со стекол океанскую соль, оставались на окнах в рубке, потому что никто не гнал их с насиженных мест.
Лиловые нежные волны пролива рассеянно вздрагивали от резких криков морских чаек, которые не любят тишины и безветрия, ибо тогда им приходится чаще махать крыльями. Черные концы чаячьих крыльев трепетали возле самых крыльев мостика. Горизонт был расползшийся и распушившийся, как тушь на мокрой бумаге. Краюхой ржаного хлеба всплывали из воды берега Европы.
На судовых кранах горели мощные люстры -- электрики опробовали свое хозяйство перед приходом в порт.
В Шельде вода была мутной, грязной. Но полосы пены выступали из нее белые и четкие, как финишная лента на олимпийском стадионе. Белые полосы пены тянулись перпендикулярно курсу, судно рвало их с неторопливостью марафонца. Черные буи торчали косо, подрубленные течением. Автоматические огни в них бессмысленно вспыхивали. На фонарях сидели береговые птички. Каждая показывала своим хвостом самое слабое изменение ветра с точностью тщательного и недалекого метеоролога. Береговые птички были изящны и веселы. И когда они чесали себе перышки, то казалось, что это красотки, приподняв юбочки, поправляют чулки прямо посреди городского тротуара...
Петр Ниточкин
к вопросу
о матросском коварстве
Рассказ
Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных, врагов.
Первым слушателем одного моего трагического рассказа, естественно, был Петя Ниточкин.
Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом.
Друг беспробудно спал в кресле.
Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью.
Я вынужден был разбудить друга.
-- Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! -- сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо.
-- Свинья, -- сказал я. -- Ни о каких таких отношениях нет ни слова в рукописи.
-- Хорошо, что ты напомнил мне о свинье. Мы еще вернемся к ней. А сейчас -- несколько слов о пользе взаимной ненависти начальника экспедиции и капитана судна. Здесь мы видим позитивный аспект взаимной неприязни двух руководителей. В чем философское объяснение? В хорошей ненависти заключена высшая степень единства противоположностей, Витус. Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно -- толк будет! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Старая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть не годится, она не способна довести противоположности до единства..
-- Медведь ты, Петя, -- сказал я. -- Из неудобного положения надо уметь выходить изящно.
-- Хорошо, что ты напомнил мне о медведе. Мы еще вернемся к нему. Вернее, к медведице. И я подарю тебе новеллу, но, черт меня раздери, у тебя будет мало шансов продать ее даже на пункт сбора вторичного сырья. Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Вполне, впрочем, возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий родственник или прицельно облизывается дальний знакомый...
Сколько уже лет я привыкаю к неожиданности Петиных ассоциаций, но привыкнуть до конца не могу, Они так же внезапны, как поворот стаи кальмаров. Никто на свете -- даже птицы -- не умеют поворачивать "все вдруг" с такой ошеломляющей неожиданностью, и синхронностью.
-- Кальмар ты, Петя, -- сказал я. -- Валяй свою новеллу. Уклонившись от роли литературного критика, Петя оживился.
-- Служил я тогда на эскадренном миноносце "Очаровательный" в роли старшины рулевых, -- начал он. И была там медведица Эльза. Злющая. Матросики Эльзу терпеть не могли, потому что. медведь не кошка. Уважать песочек медведя не приучишь. Если ты не Дуров. И убирали за ней, естественно, матросы, и хотели от Эльзы избавиться, но командир эсминца любил медведицу больше младшей сестры. Я в этом убедился сразу по прибытии на "Очаровательный". .,,Поднимаюсь в рубку и замечаю безобразие: вокруг нактоуза путевого магнитного компаса обмотана старая, в. чернильных пятнах, звериная шкура. Знаешь ли ты, Витус, что такое младший командир, прибывший к новому месту службы? Это йог высшей квалификации, потому что он все время видит себя, со стороны. Увидел я себя, старшину второй статьи, со стороны, на фоне старой шкуры, а вокруг стоят подчиненные, ну, и пхнул шкуру ботинком: "Что за пакость валяется? Убрать!" Пакость разворачивается и встает на дыбки. Гналась за мной тогда Эльза до самого командно-дальномерного поста -- выше на эсминце не удерешь. В КДП я задраился и сидел там, пока меня по телефону не вызвали к командиру корабля. Эльзу вахтенный офицер отвлек, и я смог явиться по вызову.
-- Плохо ты, старшина, начинаешь, -- говорит мне капитан третьего ранга Поддубный. -- Выкинь из башки Есенина.
-- Есть выкинуть из башки Есенина! -- говорю я, как и положено, но пока совершенно не понимаю, куда каптри клонит.
Осматриваюсь тихонько.
Нет такого матроса или старшины, которому неинтересно посмотреть на интерьер командирской каюты. Стиль проявляется в мелочах, и, таким образом, можно сказать, что человек -- это мелочь. Самой неожиданной мелочью в каюте командира "Очаровательного" была большая фотография свиньи. Висела свинья на том месте, где обычно висит парусник под штормовыми парусами или мертвая природа Налбандяна.
-- А вообще-то читал Есенина? -- спрашивает Поддубный.
-- Никак нет! -- докладываю на всякий случай, потому что четверть века назад Есенин был как бы не в почете.
-- Этот стихотворец, -- говорит командир "Очаровательного", -- глубоко и несправедливо оскорблял животных. Он обозвал их нашими меньшими братьями. Ему наплевать было на теорию эволюции. Он забыл, что человеческий эмбрион проходит в своем развитии и рыб, и свиней, и медведей, и обезьян. А если мы появились после животных, то скажи, старшина, кто они нам -- младшие или старшие братья?
-- Старшие, товарищ капитан третьего ранга!
-- Котелок у тебя, старшина, варит, и потому задам еще один вопрос. Можно очеловечивать животных?
-- Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!
-- Нельзя очеловечивать животных, старшина. Случается, что и старшие братья бывают глупее младших. Возьми, например, Ивана-дурака. Он всегда самый младший, но и самый умный. И человек тоже, конечно, умнее медведя. И потому очеловечивать медведя
безнравственно. Следует, старшина, озверивать людей. Надо выяснять не то, сколько человеческого есть в орангутанге, а сколько орангутангского еще остается в человеке. Понятно я говорю?
-- Так точно!
-- Если ты бьешь глуповатого старшего брата ботинком в брюхо, я имею в виду Эльзу, которая тебе даже и не старший брат, а старшая сестра, то ты не человеческий старшина второй статьи, а рядовой орангутанг. Намек понял?
-- Так точно, товарищ капитан третьего ранга! Разрешите вопрос.
-Да.
-- Товарищ капитан третьего ранга, на гражданке мне пришлось заниматься свиноводством, -- говорю я и здесь допускаю некоторую неточность, ибо все мое свиноводство заключалось в том, что я украл поросенка в Бузулуке и сожрал его чуть ли не живьем в сорок втором году. -- Интерес к свиноводству, -- продолжаю я, -- живет в моей душе и среди военно-морских тягот. Какова порода хряка, запечатленного на вашем фото?