– Дети должны вести себя тихо, – по-русски сказал он, – особенно когда речь идет о таких предметах. Слышала, что скоро везде будут шакалы и змеи? А ты еще говоришь о прибавке жалованья! Манатки надо собирать, вот что… Прошу меня извинить, – весело обратился он к гостям, – я прочел наставление этой девочке.
– Она совершенно права, что хохочет, – заступился за Надю Вермандуа. – Так, верно, в Трое молоденькие девочки хохотали, слушая доносившееся из башни пение безумной Кассандры.
– Я так и думал, что вы Кассандра, – сказал финансист. – Нет ничего благороднее и приятнее этой роли.
– «Je combien que idigne у fuz appellé»[92], – как говорит наш учитель Рабле.
– Я не согласна, – возразила графиня. – Она сидела в башне и пела грустные песни, да? Что же тут хорошего?
– Мало, мало, – смеясь, подтвердил Вермандуа. – У Еврипида эта бестактная женщина даже танцует на развалинах Трои; все вышло так, как она предсказывала. Зато потом Аякс и Агамемнон поступили с ней очень нелюбезно. Не уточняю в присутствии милой барышни, – добавил он, сладко улыбнувшись Наде. («Еще один старичок!» – победно подумала она и опустила глаза, очень похоже изобразив девичью стыдливость.)
– Надо быть богословом или Вермандуа, чтобы помнить все это: и Еврипидов, и Климентов, – восторженно сказала графиня, сгоряча относя к богословам и Еврипида.
– Повторяю мое смиренное, нехитрое возражение, – сказал Серизье, не вполне довольный выпавшей ему скромной ролью в застольной беседе: знаменитый адвокат стоил знаменитого писателя. – Вы утверждаете, что мир идет к черту и все великие мыслители так говорили во все времена. Я на это отвечаю: во-первых, мир еще к черту не пошел; во-вторых, едва ли так говорили все великие мыслители; в-третьих, великим мыслителям свойственно ошибаться в суждении о своей эпохе, – они, случалось, громили ее, и проклинали, и предсказывали всевозможные ужасы, а позднее, через пятьдесят или через сто лет после таких утверждений, оказывалось, что эпоха была славной, великой, благодетельной, что она сыграла огромную роль в шествии человечества к лучшему будущему. Так было и с английской революцией, и еще больше с нашей.
– Разумеется! – с большой энергией в интонации произнес Кангаров и стер с лица улыбку, почувствовав, что после философских пустяков разговор становится политическим, следовательно, серьезным, и теперь как-то касается большевиков. – Разумеется! Эти эпохи и создали царство духа, – почему-то брякнул он с еще большей силой.
– Заметьте, господа, что мы, как почти всегда бывает, несколько изменили в споре проблему спора, – сказал с улыбкой Вермандуа, бывший тоже в добром настроении. Данное им себе обещание говорить только о погоде было забыто в самом начале вечера. Он вел беседу в привычном ему стиле тех ученых благопристойных шуточек, которыми обмениваются на торжественных заседаниях старый и вновь принимаемый члены Французской академии. Но Вермандуа здесь, считаясь с низким уровнем аудитории, несколько упрощал этот стиль, что доставляло ему удовольствие: так Малларме мечтал о сотрудничестве в «Petit Journal». – Мы говорили о конце мира. Вы теперь говорите о шествии человечества к лучшему будущему. Поставим же вопрос так: мир продолжается, развиваясь в твердо им принятом нынешнем направлении. Я с искренним вздохом Спрашиваю: так ли уж ему необходимо для этого продолжаться? Недолгое царство духа, о котором вы говорите, дорогой посол, – обратился он к Кангарову с нежной улыбкой, – собственно, всегда было вполне конституционным, с весьма ограниченными правами монарха. Но теперь монарх лишился и фиктивной видимости власти. Миру было дано то, что в новейшей педагогии, кажется, называется предметным уроком. У человека есть очень большие достоинства; однако, к сожалению, он чрезвычайно глуп. И вам, большевикам, принадлежит бесспорная заслуга: вы первые в новейшей истории выяснили нам это с такой педагогической наглядностью. (Кангаров слабо улыбнулся, не зная, как отнестись к словам Вермандуа.) Теперь о всеобщем избирательном праве лучше не говорить, а бормотать, по возможности не глядя в глаза собеседнику. Бормотать же, конечно, можно и дальше: это единственное Утешение, которое нам остается. Да еще, пожалуй, то, что человек, ныне лишенный всех прав состояния, в награду и утешение себе до поры до времени (скажем, до столкновения с кометой) быстро увеличивает свою так называемую «власть над природой»; да, да, аэропланы делают пятьсот километров в час, а скоро будут делать, вероятно, тысячу. Однако мне противны и эти аэропланы, и люди, которые на них летают. Чудеса эти служат для того, чтобы с бешеным риском для почтальона перевозить почту из Австралии, и еще для того, чтобы, при случае, сжечь Париж. Но из Австралии я получаю весьма мало писем, и в них нет ничего особенно спешного; а Парижем я, по привычке, несколько дорожу. У науки плюсы и минусы стоят рядышком, как manages u deuils[93] в светской хронике газет…
– Вопрос о том, нужно ли миру продолжаться, не имеет разумного смысла, – прервал его адвокат. – Мир существует и, не в обиду вам будь сказано, будет существовать и дальше. Тогда возникает вопрос и о социальном, и о духовном прогрессе. Хоть убейте меня, я не вижу признаков близящегося столкновения земли с кометой; но если это столкновение неизбежно, то мы с вами тут решительно ничего поделать не можем. Устройство общества – другой вопрос.
– Вы увидите, будет так: земля столкнется с кометой как раз после того, как при участии французской социалистической партии и вашем, дорогой друг, на земле наступит идеальный общественный строй. То-то я повеселюсь, когда столпотворение выбросит меня из могилы, – сказал Вермандуа, снова снижая тон разговора; он всегда это делал вовремя, оправдывая свою репутацию превосходного causeur’a[94].
– Вы и в могиле будете лежать с саркастической улыбкой, – сказала графиня. – «Dors-tu content, Voltaire, et ton hideux sourire – Voltige-t-il encore sur tes os décharnés?..» Любите ли вы эти божественные стихи? «…Eh bien, qu’il soit permis d’en baisser la poussière – Au moins crédule enfant de ce sciècle sans foi, – Et de pleurer, ф Christ! sur cette froide terre – Qui vivait de ta mort, et qui mourra sans toi!»[95] – прочла она негромко. – Вы видите, я тоже могу приводить цитаты.
– Цитаты с такими нелюбезными словами! «Hideux sourire». He ожидал!
– Сравнение с Вольтером, даже при этом слове, не может быть нелюбезным, – сказал граф. – Кроме того, я, как вы знаете, не отвечаю за мою жену. Поэтому, пожалуйста, не посылайте мне секундантов.
– Господа, идет утка! – воскликнул Вермандуа. – Объявляется небольшой антракт в нашей беседе.
– Налейте мне еще вина, вон того, – негромко сказала Надя Тамарину.
– Не много ли будет, Надежда Ивановна?
– Что же тут делать, если не есть и не пить?
– Кушайте на здоровье, а много пить нехорошо.
– Только попробовать: я этого еще не пила…
XIX
На большой дороге он встретил на этот раз очень мало людей. Только из кофейни, расположенной поблизости от вокзала, доносился гул веселых голосов. Было даже не совсем приятно, что людей на дороге оказалось так мало: это не соответствовало его предположениям. «Все неожиданное досадно: ошибся в этом, могу ошибиться и в более важном…» Альвера почти никакого волнения не испытывал и очень этим гордился; прошла даже и зевота. Только когда он подошел к углу боковой тропинки, дыхание у него прервалось. Как было предусмотрено, он сначала прошел по большой дороге дальше, лишь бросив искоса быстрый взгляд на тропинку. Там, приблизительно на ее средине, мягко выделялось на земле световое пятно: свет падал из окна виллы месье Шартье, никакого другого дома на тропинке не было. Альвера прошел по дороге шагов сто (это входило в расписание), затем с движением досады, будто что-то забыв (хоть никого поблизости не было), повернул назад. «Никого! Все в порядке…» Он быстро свернул на тропинку и пошел в направлении к неправильному, расширявшемуся четырехугольнику мягкого света.
Вдруг он услышал музыку и замер: ничто не могло бы поразить его больше. «Что это? Какая музыка? Откуда музыка?..» В ту же секунду Альвера почувствовал, что его заливает невыразимая радость, причину которой он понял не сразу. «Если у него гости, значит, дело откладывается: нет, срывается, без всякой моей вины!.. Но ведь никакого инструмента у него нет! – подумал он и ахнул: – Радио!.. Если радио, то, быть может, он слушает в одиночестве… Сейчас все решится…» Альвера остановился шагах в пятнадцати от калитки, не вполне естественным, оперным жестом приложил руку к сердцу: оно почти не стучало. Пел мужской голос, ясно были слышны и слова: «…Et puis, cher, се qui me decide – A quitter le monde galant…»[96] – с шутовски-поддельной интонацией веселья, подчеркнуто выкрикивал певец. Радиоаппарат поразил Альвера: он еще не мог себе уяснить, выгодно ли это или нет, чувствовал, однако, что было бы лучше без радиоаппарата. «Ну, да он закроет…» Сделал нерешительно несколько шагов и увидел, что окно кабинета месье Шартье отворено! «Но как же я этого не предусмотрел! Что удивительного в том, что окно отворено в теплый вечер! Это очень важно, очень важно!.. Ведь если так, выстрел может быть слышен. Однако поблизости никакого жилья нет, по тропинке никто не ходит… Теперь радио может оказаться полезным: заглушить… Звук выстрела ведь очень слабый…» Альвера снял очки, несколько раз мигнул, надел перчатки. Взглянул на часы: против расписания было опоздание в две минуты; оно не имело значения: запас был более чем достаточный. «C’est que ma bourse est vide, vide, – Vide que c’en est désolant»[97], – пел голос. Еще раз оглянулся – нигде никого не было видно – и перевел предохранитель револьвера движением, теперь совершенно привычным. «Я скажу: «Кажется, у вас гости, месье Шартье? Тогда не беспокойтесь: вот рукопись, мы сочтемся в следующий раз…» Этого следующего раза уже, наверное, никогда не будет: когда же он мне снова назначит свидание вечером? И разве я выдержу еще месяц или хотя бы только неделю такой жизни?..» «…Or pour peu qu’on у réfléchisse, – Quand on n’a pas le sou, vois-tu…»