ря на 45-летнюю практику, он такой ответ слышал впервые.
– Очень интересно, – сказал он без улыбки, точно так же, как о том, что в Москве теперь три с половиной миллиона жителей. – Конечно, это такая же профессия, как всякая иная. Мы, французы, от нее только отвыкли. Я думал, что немного отвыкли и у вас? Может быть, ваша профессия больше изнашивает людей, чем другие? – Он помолчал с полминуты, вопросительно глядя на собеседника. Вислиценус ничего не говорил. – Эта милая барышня сказала мне, что вы жалуетесь на сердце?.. Кстати, она родственница вашего посла?
– Нет, переводчица и секретарша, – кратко ответил Вислиценус. Профессор посмотрел на него.
– Очень мила и хороша собой… Так, переводчица и секретарша, – протянул равнодушно профессор, поглядывая на пациента. – Значит, вы жалуетесь на сердце. Боли, да?
Он приступил к медицинскому допросу. Спрашивал он кратко, ответы улавливал с полуслова или даже подсказывал, тотчас прекращая пояснения пациента и вслух переводя его затрудненные слова на медицинский язык. Казалось, он лучше больного знал, что именно больной испытывает. «Douleur précardiale avec sensation de constriction thoracique… Irradiation bronchiales… Sensation d’angoisse allant jusqu’а l’impression de mort imminentel»[127], – как будто не без удовольствия говорил он с видом полного одобрения, точно все это было превосходно и очень благоприятно для пациента. – Ваши объяснения мне не нужны, – холодно прервал профессор, когда больной стал объяснять ему собственный взгляд на свою болезнь. Вислиценус невольно смутился. – У вас был сифилис? – деловито спросил Фуко, как о чем-то само собой разумеющемся. – Не было сифилиса? – повторил он вопрос не то удивленно, не то с сожалением. – Наверное не было? Но вы, конечно, всю жизнь боялись сифилиса. У вас подагра, да? Намек на подагру, так… Отлично. Пожалуйте сюда, к рентгеновскому аппарату».
Он взял с камина цветной карандаш, пустил в ход аппарат и стал что-то чертить. Увидел с удовлетворением, что его интуитивный предположительный диагноз был совершенно правилен: грудная жаба с сильнейшим повреждением аорты, с другими осложнениями. «Ему осталось жить три месяца, много четыре», – подумал он почти с удовольствием от точности своего предсказания: чувство жалости давно было у него вытравлено, как не могло бы не быть вытравлено у всякого нормального человека, видевшего на своем веку столько горя, страданий и смертей, сколько он. «Очень хорошо, очень хорошо», – повторил он несколько раз.
Вислиценус смотрел на него с надеждой. Из достоинства не хотел спрашивать, есть ли непосредственная опасность: «Ничего, ждал долго, могу подождать еще пять минут! Колдуй сколько хочешь…» Все же его беспокоило и неприятно удивляло, что старик ничего не говорит первый, точно испытывая его мужество и выдержку. Профессор зажег свет. С лица его исчезло скучающее выражение, он смотрел на Вислиценуса ласково, с благодарностью, почти с любовью. Это был очень интересный случай, редкий по сочетанию осложнений. «Очень хорошо, отлично», – повторил он.
– Что, господин профессор, это опасно? – спросил, не выдержав, Вислиценус.
– Сейчас вам скажу. Я еще не составил себе определенного мнения. Разрешите попросить вас перейти сюда, к электрокардиографу.
Он подвел больного к сооружению, стоявшему посредине комнаты, уложил на кушетку, попросил засучить штанину, накрыл какой-то пробковой тканью, положил что-то мокрое на ногу, пустил в ход аппарат и опять стал колдовать. «Это электроды… Что-то помню из физики: электроды, электроны… Надо будет, разумеется, сделать поправку на его поправку к моей мнительности, – устало думал Вислиценус. – Если он скажет: «особенной опасности я не вижу», значит, опасно. Если он скажет: «опасно», значит, это смерть. Но когда? Через год? Через два?..» Он еще подумал, что люди, пославшие «гороховое пальто», быть может, стараются совершенно напрасно. Профессор остановил аппарат. Ему было совершенно ясно все: теперь он твердо знал, как именно умрет пациент, почти безошибочно знал, когда он умрет. Этот редкий и ценный случай прекрасно укладывался в теорию профессора Фуко.
– Особенной опасности не вижу, – сказал он уверенно. – У вас грудная жаба… Вы можете одеться.
Усадил пациента в кресло у столика и кратко, деловито, точно изложил ему режим. Пить спиртные напитки нельзя, разве лишь в очень небольших количествах. Курить тоже нельзя. Есть можно что угодно, разумеется, ничем не злоупотребляя. «А главное, покой, старайтесь не тревожиться и не волноваться, – говорил профессор, сам дивясь психологической нелепости своего совета. – Вы одинокий человек?»
– Да.
– Но может быть, есть кто-либо, кому я мог бы поподробнее объяснить режим для вас? Может быть, мне позвонят по телефону или зайдут ко мне? Да хотя бы эта милая барышня? Нет? Она вам чужая? Так… Ну что ж, это не беда. Да, собственно, и режим не сложный. Могли бы вы уехать в деревню? Это было бы отлично. Свежий воздух очень поддерживает сердце.
– Боюсь, что это невозможно.
– Ну, тогда оставайтесь в городе. У него есть свои преимущества («Le Burberry est chaud. Le Burberry est frais», – сказал себе Вислиценус). А на случай припадка я вам дам лекарство.
– Необходимо ли быть под наблюдением врача?
– Это, конечно, не мешает. Ваш доктор опытный человек, – сказал профессор. Он считал этого доктора невеждой и ничтожеством, но так же относился к громадному большинству других врачей: интуиции настоящего диагноста не видел ни в ком, как не видел и подлинной научной культуры: химию и бактериологию почти все знали очень плохо; некоторые же по самоуверенности, непониманию и невежеству вполне заслуживали каторжных работ: у них на совести было гораздо больше убийств, чем значилось за Тропманом или за Ландрю. – Через полгода я рад бы был снова вас повидать, – сказал он, твердо зная, что через полгода этот человек будет в могиле. Подумал, что надо будет о дне его смерти справиться, для таблицы, у посольского врача. Профессор снова заговорил о политике. «Гораздо умнее и значительнее своего посла», – сделал он вывод, не по ответам пациента, кратким и совершенно не интересным, а по его виду, по выражению лица. Жаль, что нельзя им поменяться болезнями». – Он терпеть не мог коммунистов, но имел слабость к умным людям. Не переставая разговаривать, профессор что-то писал на листочке. – Здесь я все указал. – Он приподнялся в кресле.
– Очень вас благодарю, – сказал Вислиценус, вставая и кладя на стол триста франков. – Мне сказали, господин профессор, что вы почему-то назначили мне льготную цену… Я, конечно…
– Это никакого значения не имеет, – прервал его Фуко. – Если вам трудно, вы можете даже не платить ничего.
– Что вы, нет, нет, – сказал, вспыхнув, Вислиценус. – Еще раз очень вас благодарю. – Профессор проводил его до двери. В приемной уже сидели два новых пациента. – Очень рад был с вами познакомиться. Если вам что понадобится, пожалуйста, обращайтесь ко мне когда угодно. Я всегда буду к вашим услугам… Прошу вас, – обратился он, наклоняя голову, к новому пациенту.
III
«Похоже, что каюк, – устало подумал, спускаясь по лестнице, Вислиценус. – Особенно то, что он хотел поговорить с близкими людьми… Ну что ж, я этого ждал и не боюсь… – Он был так расстроен, что при выходе забыл взглянуть на сыщика; вспомнил, лишь отойдя в боковую улицу. – Как будто исчез? Черт с ним! Какое это может иметь теперь значение!..»
Уже зажигались огни. Дул ветер. «Холодно… Надо было бы зайти в кофейню и вопреки запрету выпить чего-либо крепкого, перно, что ли?» Этот напиток был приятен тем, что напоминал абсент, а с ним молодость, довоенное время. «Тогда говорили: «L’heure saint de l’absinthe…»[128] Ну что ж, сказал первый в мире, теперь и сомневаться нечего. Грудная жаба, название какое скверное!..»
С гадливостью он приложил руку к груди, точно там теперь в самом деле притаилась какая-то жаба. С дерева упал на решетку желтый лист. «Вот и поэтический образ, хоть, кажется, немного истрепанный…» Вдруг он почувствовал боль – ту самую, мгновенную, бешено нараставшую, с удушьем, с тоской, с ужасным ощущением быстро приближающейся смерти. «Припадок… Сейчас конец!.. Нет, только не сейчас! Еще немного, еще хоть несколько дней!..»
Он остановился, задыхаясь, и прислонился к стене. Прохожий с недоумением на него взглянул и ускорил шаги. Боль все росла, росла до предела, еще секунда – и разорвется сердце! Тупым взглядом он смотрел на желтый лист, на мокрую решетку под деревом. «Неужели тут? Неужели сию минуту? Не может быть!..» Еще подумал, что если сейчас умрет, то это будет от посещения врача, от волнения, и с невыразимым облегчением почувствовал, что боль слабеет… «Начинает проходить…»
Пошатываясь, он отодвинулся от стены. «Нет, не упал… Вон скамейка, надо до нее дойти. Да, проходит!..» Вислиценус бессильно опустился на скамейку против сапожного магазина. Несмотря на слабый свет кончающегося дня, в витрине между ровно выстроенными высокими сапогами он видел свое искаженное лицо. Удушье проходило, но мысли еще связывались плохо. Он обливался потом. «Это был сильнейший припадок, такого еще не случалось ни разу… Может, и жаль, что не сыграл в ящик». Огромная черная тень быстро пересекла на мокром буром тротуаре проблеск освещенной витрины. В стекле скользнул высокий человек с поднятым воротником, прошедший позади скамейки по мостовой. «Кажется, знакомый, – подумал с ужасом Вислиценус, – но где же я его видел?..» Он собрал силы и повернулся. Высокий человек скрылся за углом. «Нет, вздор… Вот она, «impression de mort imminente…» Прошла боль, сейчас пройдет совсем… Еще не прошла, но проходит, совсем проходит…» Он приподнялся, снова опустился на скамейку, затем встал и, пошатываясь, пошел дальше.
IV
Автомобиль Серизье остановился у ворот тюрьмы. Несмотря на долголетнюю привычку, адвокат всегда входил в тюремное здание с очень неприятным чувством, близким к физической брезгливости. На этот раз свидание с преступником накануне процесса было особенно ему тяжело. У него и вообще не лежала душа к делам подобного рода. Тут не было спора, диалектики, разбора улик; не было и никаких шансов на успех. Правда, ввиду явной безнадежности дела, защитника никто не мог обвинить ни в чем. Тем не менее, несмотря на вызванный делом шум. Серизье искренне сожалел, что принял на себя защиту.