Сейчас, на расстоянии многих лет, мне кажутся неправдоподобными эти разговоры и мысли в разбитой теплушке, где в дырах от пуль посвистывал осенний ветер и дружно и весело существовали совершенно разные люди,впавшая в нищету певица и куртизанка Люсьена, ксендзы, кавалер Почетного легиона, Подслеповатый философ Назаров, не расстававшийся с томиком Гейне, и я - тоже тогда человек без явной профессии, склонный к полетам воображения.
Поезд часто останавливался, и паровоз начинал давать умоляющие гудки. Это значило, что топливо кончается и пассажиры, если хотят ехать дальше, а не ждать, пока их прихлопнет ближайшая банда, должны выскакивать из вагонов и ломать на топливо ближайшие заборы или рундуки на станционных базарах.
Тогда Хват с грохотом отодвигал тяжелую дверь теплушки и кричал ксендзам:
- Эй, преподобные! В топоры!
У нас в теплушке были лом и два топора. Ксендзы, захватив топоры, выскакивали из теплушки. При этом они подбирали сутаны, и под ними обнаруживались тяжелые солдатские бутсы и обмотки.
Мы тоже выскакивали и бежали к ближайшему забору. Не всегда эти налеты кончались удачно. Бывали случаи, когда хозяева заборов открывали по нас огонь из обрезов. Тогда машинист трогал поезд без гудка, Хват кричал: "Христолюбивое воинство! По коням!"-и нам приходилось вскакивать в теплушку уже на ходу.
За Белой Церковью поезд начали часто, обстреливать. Стреляли обыкновенно из придорожных рощ и зарослей. Пока что стреляющих мы не видели.
Во время обстрела мы ложились на нары или, по словам все того же Хвата, "сжимали мишень". Хват уверял, что лежащий человек в шестнадцать раз менее уязвим, чем стоящий.
Это нас не очень радовало, особенно после того, как шальная пуля пробила стенку вагона над самой головой у Люсьены и вырвала из ее пышных волос высокий испанский гребень - наследство бабушки, торговки бубликами в городе Рыбнице на Днестре.
Ударившись о гребень, пуля взвыла, и несколько мгновений нам казалось, что она, обезумев, мечется по вагону и ищет выхода. Но пуля ударилась о стенку и упала на спину одного из ксендзов.
Он подобрал ее, спрятал в кошелек и поклялся повесить на серебряной цепочке перед иконой Ченстоховской божьей матери в благодарность за избавление от смерти.
Люсьена поправила волосы, села на нары и запела нарочито визгливым и разухабистым голосом:
Здравствуй, моя Любка, здравствуй, дорогая,
Здравствуй, дорогая, и прощай!
Ты зашухерила всю нашу малину
Так теперь маслину получай.
Ксендзы дружна подхватили эту песню. Потом Люсьена подумала и сказала:
- Вот убьют, так похороните меня в цыганской шали.
А что ксендзы меня отпоют по первому разряду, так в этом я не сомневаюсь.
Среди ксендзов, лежавших ничком (выстрелы были реже, но еще не затихли), началось какое-то странное шевеление. Было похоже, что ксендзы изо всех сих сдерживаются, чтобы не расхохотаться.
- А в рай меня пустят,- уверенно сказала Люсьена.- Даже очень свободно. Потому что я спою Петру такую шансонетку, что он будет у меня рыдать от смеха и сморкаться и скажет: "Мадемуазель Люсьена, я прямо жалею, что встретил вас в этом нудном раю, а не на грешной земле. Мы бы с вами пожили так, что люди только бы крутили головами и говорили: Вот это да!
Самый сдержанный из ксендзов заметил:
- То есть кощунство, панна Люсьена! Да простит вас святая дева. А мы вас давно простили.
- Вот за это спасибо,- ответила Люсьена. И вдруг добавила очень тихо: - Мужички вы мои дорогие! Если бы вы знали, как мне легко на сердце. Никто не пристает, не пускает слюни, не подкатывается ко мне, как к легкой женщине. Да никто и не знает, что у меня грудь прострелена. Стрелялась я в Луганске. Есть такой проклятый город. Там у меня умер мальчик. Мой мальчик...
Она легла ничком на нары и затихла. Мы молчали.
- И зачем я еду в эту чертову Одессу, что мне там нужно! - вдруг сказала Люсьена, не поднимая головы.
Я встал и осторожно открыл дверь. Какая-то синяя маленькая река петляла в сухих степях. Белое осеннее солнце сверкало в небе. Его нежное увядающее тепло прикоснулось к лицу. К югу, к далекому морю, куда тащился, кряхтя и качаясь, наш поезд, тянули в туманной высоте журавлиные стаи.
В Корсуни в поезд села конопатая рыжая баба. Она ехала в Знаменку справлять свадьбу своей дочери и везла ей в подарок тяжелый комод, набитый приданым.
Баба была крикливая, остервенелая. Из-под юбки у нее висели грязные желтые кружева и трепались о смазанные подкованные сапоги.
Баба командовала серыми от голода железнодорожниками, как атаман. Она покрикивала на них и требовала, чтобы комод втащили в теплушку.
Но в теплушку бабу с комодом не пустили. Весь поезд разъярился на нее за ее комод, за кровяное лоснящееся лицо и визгливый голос.
Впервые, пожалуй, я видел такую классическую кулачку - алчную, злую, наглую от сознания своего довольства и сытости среди всеобщего разорения и нищеты. В то время на Украине было еще много жесткого и спесивого кулачья. За свой достаток такие бабы могли придушить родного отца, а их "сыночки" шли в банды к атаманам, к Махно и Зеленому и хладнокровно закапывали людей живыми в землю, разбивали прикладами головы детям и вырезали ремни из спин у евреев и красноармейцев.
Баба металась около комода и то развязывала на шее теплый платок, то снова туго завязывала его и кричала надсаженным голосом:
- Насажали полон поезд голодранцев, а нам, хозяевам, нету места! Да у них за душой одна дыра от штанов, у тех городских с ихними дамочками! Их давить надо, как червяков, а не катать с Киева до Одессы.
Около бунтующей бабы стоял сутулый дежурный по станции и уныло молчал.
- А ты чего стоишь, как баран! За что я тебе сало да хлеб давала? Чтобы всякая голота надо мной здесь насмешки делала? Обещался сажать - так сажай! А то стребую с тебя и хлеб, и сало обратно.
Дежурный махнул рукой и - пошел вдоль поезда. Он заглядывал в двери и, заискивая, вполголоса, чтобы не слышала баба, просил пассажиров:
- Пустите ее, эту скаженную, сделайте такую милость. У нее муж староста, бандит. Он меня забьет до смерти. Опять же и хлеба нету ни крошки, а она дала мне буханку.
Но теплушки были неумолимы. Тогда дежурный договорился с машинистом, и тот согласился за обещанные сало и хлеб поставить комод на переднюю площадку паровоза между фонарями.
Комод с трудом втащили на паровоз и крепко прикрутили толстой проволокой. Баба седа на него, как наседка, прикрыла его своими грязными юбками, закуталась в теплый платок, и поезд тронулся.
Так мы и ехали с комодом на паровозе и разъяренной бабой на нем под свист и улюлюканье мальчишек, встречавшихся нам на пути.
На всех остановках баба развязывала кошелку и ела жадно и много. Может быть, ей и не всегда хотелось есть, во она делала это нарочно, со злорадством, с вызовом, чтобы отомстить голодным пассажирам и покуражиться над ними.
Она резала огромными кусками нежнее розовое сало, раздирала цепкими пальцами жареную курицу и запихивала в рот мягкий пшеничный хлеб. Щеки ее сверкали от жира. Поев, она намеренно громко рыгала и отдувалась.
Баба редко сходила со своего комода и даже по нужде не отходила от паровоза дальше чем на два-три шага.
В этом было не только бесстыдство, но и полное презрение ко всем.
Машинист крякал и отворачивался, но молчал. Он еще не получил ни крошки хлеба и ни одного "шматка" сала.
Все это было обещано ему только в Знаменке, когда оп довезет бабу до места.
Весь поезд ненавидел бабу на комоде люто и страшно. Ненависть эта заглушала у пассажиров даже страх смерти. Иные дошли до того, что с нетерпением ждали, когда же какая-нибудь "хорошая банда" по-настоящему обстреляет наш поезд. Все были уверены, что бабу убьют в. первую очередь,она со своим комодом представляла идеальную мишень.
Где-то за станцией Бобринской наши мечты о мести сбылись, но только отчасти. Под вечер поезд обстреляли махновцы. Несколько пуль попало в комод. Баба уцелела, но часть приданого пули побили и продырявили.
С тех пор баба сидела окаменелая, сжав синие губы, и в глазах ее было столько черной ненависти, что мимо паровоза без особой надобности пассажиры предпочитали не проходить.
Мы ждали мщения. Я снова вспомнил о пресловутом мамином законе возмездия.
Услышав о нем, ксендзы оживились и дружно подтвердили, что такой закон, безусловно, существует и даже в дни гражданской войны не потерял свою силу, а Люсьена сказала, что никакого закона возмездия нет, а есть тюти-мужчины, которые не решаются выкинуть бабу с ее комодом с первого же моста в реку.
Наконец, возмездие наступило. День возмездия, как и надо было ожидать, заполняли рваные черные тучи. Они с невероятной быстротой мчались над голыми полями. Полосы тяжелого, как град, дождя били по облезлым стенам вокзала в Знаменке. Казалось, сама богиня мщения выпустила на землю злые эти тучи, дожди и мокрый ветер.
Началось с того, что баба вместо обещанных пяти фунтов сада и двух буханок хлеба дала машинисту только фунт сала и одну буханку. Машинист не сказал ни слова. Он даже поблагодарил бабу и начал с помощью кочегара сгружать комод с паровоза.
Комод весил пудов пятнадцать, не меньше. Его с трудом стащили с паровозной площадки и поставили на рельсы.
- Два здоровых бугая,- сказала баба,- а один комод сдюжить не имеете силы. Тащите его дальше.
- Попробуй сама двинуть его, черта ответил машинист.- Без лома не обойдешься. Сейчас возьму лом.
Он полез в паровозную будку за ломом, но лома не взял, а пустил в обе стороны от паровоза две струи горячего свистящего пара. Баба вскрикнула и отскочила.
Машинист тронул паровоз, ударил в комод, тот с сухим треском разлетелся на части, и из него вывалилось все богатое приданое - ватное одеяло, рубашки, платья, полотенца, мельхиоровые ножи, вилки, ложки, отрезы материи и даже никелированный самовар.