За городом оказалось совсем неуютно, порывами задувал резкий ветер и даже через толстое твидовое пальто пробирал до костей. Шагая под этим ветром от автобусной остановки, я вдруг до конца понял: а ведь карта моя бита. Неужели мне до самой смерти прозябать на разных фабриках — тихо, мирно, разве что иной раз вынесешь кой-что из готовой продукции и струхнешь: не очень ли заметно карман оттопырился. Естественно было бы отступить, зажить опять в безопасности, чтоб не уходила душа в пятки после каждого промаха. Но я уже не мог следовать естественным побуждениям, я вступил на путь, который был еще естественней моих естественных желаний: я твердо знал, что буду делать, и уж больше не раздумывал.
Клегг пригласил меня в комнату — то ли это была контора, то ли кабинет. Он несколько дней не брился, и щетина на лице тоже выросла седая, как волосы на голове. Он предложил мне сесть, я и сел в кресло. На стене у меня за спиной висела в рамке карта железных дорог Англии. Артур Клегг, как положено хозяину, пошел в кухню вскипятить чай, и я остался один. Не знаю, понимал ли он, зачем я явился, он ни о чем меня не спросил, ничего не сказал — может, вообразил, будто я просто шел мимо да и заглянул, у него ведь мозги набекрень. Кто его знает, чокнутого? Только по его серым прозрачным глазам ясно было, что он куда больше интересуется всем вокруг, чем я, и, пока он заваривал чай и доставал старые чашки, на проигрывателе крутилась пластинка, музыку я узнал — «Мессия» Генделя. Наверно, он весь день крутил такую вот музыку, не то живо бы спятил, не успев убраться из этой мрачной берлоги. Я сидел и думал, зачем только меня сюда принесло, а певец обещал, что трубный глас прозвучит, не миновать — но я все не знал, как взять быка за рога: ведь Клегг, конечно же, понимал, что ни гроша не должен за мои услуги.
Он спросил, как мои дела, и я понял — надо говорить начистоту, и рассказал, что по его милости меня только что выгнали со службы.
Он улыбнулся:
— Это в порядке вещей. А вы чего ждали?
Я не хотел, чтобы он так легко отделался, и сказал — приятно было узнать, что он получил за свой дом четыре шестьсот.
— Вы не забывайте, это ведь только благодаря мне.
— А я и не забуду, сынок, — сказал он, откусывая печенье вставными зубами. — Во всяком случае, не так быстро.
— Когда я еще теперь найду работу, — сказал я, — и чтоб продержаться, мне требуются деньжонки. Полторы сотни вполне меня устроят.
— Подняли цену, а? — ухмыльнулся он.
Мне уже здорово не нравилось, что он играет со мной как кошка с мышью, жалко, я не прихватил какой-нибудь тяжелый предмет, чтоб как следует ему пригрозить… Эта мысль была от лукавого, недаром она тут же выскочила у меня из головы, тем более что Клегг сказал:
— Если покупатель и объявился, пока деньги попадут мне в руки, еще много воды утечет. Сами знаете, он может и раздумать. Завтра приедет от него инспектор, и, если скажет, что дом в неважном состоянии, сделка не состоится или он захочет сбавить цену. А вот если все пройдет, как мы рассчитывали, я дам вам сотню. Мы ведь так и договаривались?
— Маловато.
Он налил еще чаю, поглядел мне прямо в глаза:
— На большее не надейтесь. И это, во всяком случае, куда больше, чем вы заслуживаете, но я сдержу слово. Жаль, конечно, что вы остались без работы. Ну-с, а что вы теперь собираетесь предпринять, ловкий молодой человек?
— Уеду в Лондон.
— Еще того ловчей. Надо полагать, в Ноттингеме вам скоро станет слишком жарко.
— Я ничего такого не натворил.
— А вас никто и не обвиняет. Но если я правильно вас понимаю, в Лондоне вам понравится. По носу видно… во всяком случае, будьте поосторожней.
Так он балабонил еще с полчаса про музеи и всякие знаменитые места, которые мне там непременно надо посмотреть, а я удобно развалился в кресле и слушал всю эту муть.
Когда мы прощались, он крепко сжал мою руку, пальцы у него оказались ледяные, и я пожалел его, хотя сам не знаю почему. Ведь все его неприятности остались позади, он отделался от жены и детей и не сегодня-завтра получит кругленькую сумму за свой дом. Руки будут развязаны, сам себе хозяин. Может, потому-то я и пожалел его самую малость.
Вернулся я как раз вовремя и у кино встретился с Клодин. Она обрадовалась мне, а я взял ее руку, поцеловал, прямо как итальянский граф, и она улыбнулась.
— Ты в хорошем настроении — сказала она. — Получил прибавку? Или повышение?
— Лучше… Меня уволили. Это замечательно!
Она остановилась как вкопанная, а за нами быстро шагали два почтальона — они наткнулись на нас и чуть не сбили меня с ног. Ка будто я стукнул ее кувалдой по голове и смаху вбил по колено землю.
— За что?
— За дело. Очень даже за дело.
С холодным бешенством она швырнула мне в лицо:
— Но почему?
Надо было что-то объяснить или просто уйти, но я не мог ни того, ни другого. Истинная причина увольнения казалась мне сейчас мелкой и глупой, самолюбие мое взбунтовалось.
— Сегодня утром, — начал я и потянул ее вперед, на ходу все-таки легче говорить, — Уикли попросил меня отстучать на машинке кой-какие сведения об одном доме. Потом надо было размножить эту бумажку на стеклографе, он был не в порядке, и конец не отпечатался. Тогда Уикли обозвал меня бездельником, а я ответил, что если кто у нас в конторе бездельник, так это он. Тогда он обозвал меня вором, олухом и никчемушником, ну а я размахнулся и сбил у него с носа очки. Все кинулись на меня, оттащили, не то я набил бы ему морду. Он послал за фараоном, да поблизости ни одного не оказалось, и Уикли сказал, ладно, в суд меня можно и не тащить, все равно я скоро туда попаду, я преступник и становлюсь день ото дня хуже. Он просто не желает меня видеть. Ну, и не увидит: я сразу повернулся и ушел. Ноги моей больше там не будет. Ненавижу эту лавочку.
Я столько всего нагородил, больше некуда.
— Ох, Майкл! — воскликнула Клодин. — Что ж теперь будет!
Мы молча брели по улице, и с каждой минутой до нее доходило, как же все это худо, да и я сам только теперь это понял.
— Что ты делал весь день? — спросила она.
— Торчал в разных барах и кафе, — сердито ответил я. — Что еще мне оставалось делать после этой стычки?
— Надо было искать другую работу. Может, теперь уже нашел бы.
— Духу не хватило.
— Ну, зачем ты так себя ведешь? Ох, Майкл, ну, зачем ты это сделал? — вырвалось у нее с настоящей мукой, а какой-то прохожий услыхал и засмеялся, грязная скотина — уж конечно, представил, что же это я ей сделал. Она сказала это так, будто я убил ее родную мать. Я молчал. — Нет, — продолжала Клодин, — пока не найдешь хорошую работу, мы не можем объявлять о нашей помолвке. Да и сможем ли потом, тоже не знаю.
— Ты меня любишь? — спросил я. — Или, может, нет? Скажи, ради бога, поскорей, хочу знать, на каком я свете.
Я-то язвил, и довольно зло, но Клодин все приняла за чистую монету.
— Не знаю. Я совсем запуталась. Ох, зачем ты это натворил?
— А вот зачем, и это вполне серьезно: не желаю я работать до скончания века в этой конторе, со всеми этими очкастыми сутенерами. Продаешь гнилые дома беднягам, которые всю жизнь вкалывают, как проклятые, они хуже мертвецов, но зато им вынь да положь конуру с розовыми стенами, чтоб было где сдохнуть, или кроличью клетушку, чтоб растить свое сопливое потомство, и от этого у самого все нутро мертвеет. Хлебнул я этой работы, сыт по горло. Может, мне осталось жить всего год, так я зальюсь горючими слезами, что потратил столько времени, подлаживался к этим вымогателям. Лучше на фабрику, на самую черную работу, а такого с меня хватит. Может, я дурак и вор, но меня еще не вовсе оболванили, не стану я вот так подыхать заживо и чтоб мне давали ногой в зад, а я еще виляй хвостом.
— Замолчи! — взвизгнула она. — Не смей ругаться. Уйди от меня. Видеть тебя не хочу. Не ходи за мной.
Я стоял и смотрел, как она садится в автобус, он подошел очень кстати для нас обоих. Автобус покатил к Каннинг-сэркус, а я еще минут десять стоял, прислонясь к стене собора, и пытался понять, что же я такое натворил и почему Клодин впала в такое отчаяние, что даже бросила меня в беде. Это конец, наверняка. Я ведь хорошо ее знал, как же тут было не понять — я выбил у нее почву из-под ног, сделал и сказал что-то такое, чего она уже нипочем не простит.
Я всегда считал — не только свету что в окошке. Для человека без предрассудков что день, что ночь — все едино, а я всегда просто действовал и не больно-то раздумывал и под конец начал понимать: самое для меня подходящее — получать столько, чтоб хватало на хлеб и книги, но не трудиться ради этого в поте лица. Чем ближе к совершеннолетию, тем больше я в этом утверждался. По счастью, никто не наставлял меня насчет морали и добродетели. Мать обо всем этом не заботилась — был бы я сыт да одет, остальное ей до лампочки. Это вовсе не значит, что мы не любили друг друга, не отдали бы жизнь друг за друга. А кстати, не отдали бы! Но, пожалуй, среди всех моих родных и знакомых не нашлось бы ни единого человека, кто бы мог преподать мне какие-то нравственные уроки. В этом смысле на меня возложена была нелегкая задача — найти собственные мерила нравственности в мире, где у меня не было поводыря. Конечно, охотников учить меня уму-разуму нашлось бы немало, да только все они уж никак не годились в наставники. Еще когда я был мальчишкой, лицемеры и воинствующие святоши, которым только и надо было, что развратить меня или согнуть в бараний рог, махнули на меня рукой. Ну, а если держаться от таких подальше, человек без предрассудков, с широкими взглядами пойдет далеко.
Расставшись с Клодин, я двинулся домой, чувство было такое, будто на меня легло какое-то проклятие, навалилась на плечи непосильная тяжесть. Мать курила и читала вечернюю газету.
— У тебя такой вид, будто ты потерял всю свою получку. Что случилось?
— Меня уволили.
— От этого не помирают.
— Моя девушка меня бросила.
— Из-за того, что тебя уволили? Вот так подружка! Хорошо, что ты от нее отделался. В кладовке есть ветчина. Подзаправься.