Начало пути — страница 37 из 72

Часть IV

Идти мне было некуда и не к кому, но это ничуть меня не беспокоило. То есть беспокоило, конечно — ведь я тоже человек, — и все же это не помешало бы мне действовать. Да только вот беда: я знать не знал, как теперь надо действовать. Чего мне хочется — и то не знал. А пока — сидел себе в полупустом автобусе, ехал на запад, и мне этого было достаточно; меня хлебом не корми, дай взобраться на верхотуру автобуса и глазеть оттуда на дома и на людей, тем более сейчас — ведь сколько месяцев шоферил и, когда сидел за рулем, не было времени глядеть по сторонам. А сейчас я был кум королю — расселся, закурил, похлопал себя по карману: при мне ли зажигалка. Я прихватил ее напоследок в нижнем холле моггерхэнгеровского особняка, и солидная, оправленная в серебро, навсегда потерянная для своего хозяина — при первом же удобном случае я ее заложу — она оттягивала сейчас мой карман. Эта красивая штучка давно мне приглянулась — да только не зря ли я ее увел? Рука мщения может оказаться у Моггерхэнгера длинней, чем я думал. Он из тех, кто дорожит каждой своей вещичкой, даже самой пустяковой, а эта зажигалка — не пустяк. Но если ты завладел чьей-то собственностью, даже и моггерхэнгеровой, считай, она на девять десятых твоя — и в конце концов я действовал по его же звериным заповедям: если их стиснуть в комок и выжать самую суть, они сводятся к одному — бери все, что надо, и на всех плюй. Может, Моггерхэнгер не сразу хватится своей зажигалки, и если к тому времени Кенни Дьюкс уже успеет водвориться у него в доме, Клод подумает на этого жирного борова и перережет ему глотку, и так этому паршивцу и надо.

Я сошел с автобуса на Пикадилли, постоял там, поглядел на огни реклам, но они меня не радовали — не то было настроение. Я и всегда-то предпочитаю смотреть на лица — ведь в ответ на тебя тоже могут поглядеть, и тогда — кто знает?.. Может, мы и приглянемся друг другу. И я пошел в Сохо. Не то чтоб я затосковал от одиночества. Нет, я буду отрицать это и в свой смертный час, но, конечно же, я опять задумался, куда подевалась Бриджит Эплдор, и даже вспомнил былое — мисс Болсовер и Клодин Форкс. Я стоял в пивной, у стойки (чемодан был тут же, у моих ног), потягивал горькое пиво и поглядывал на женщин, но все зря. Мои пристальные взгляды даже не вызывали ревности у их спутников. Тогда я зашел в другой кабачок, а потом двинулся по какой-то кривой узкой улочке неподалеку от Стрэнда, причем старался не напиться — душа не лежала.

В одной мерзкой пивнушке народу было битком — не продохнуть, но у длинной стойки мелькнуло знакомое лицо, только я не сразу вспомнил, где его видел и когда — недавно или сто лет назад. Это был рослый дядя в свитере с высоким воротом и в дорогом твидовом пиджаке, но этот небрежный наряд стоил, наверно, куда дороже хорошего костюма. По лицу видно — из чувствительных: надутые губы, бледная кожа, рассеянный взгляд. Он был в шляпе, но все равно заметно, какое длинное у него лицо и голова тоже, прямо удивительно, а только это вовсе его не безобразит. И тут меня осенило: да я же видал его в обжорке, когда ехал из Ноттингема, мы зашли туда с Джун и с Биллом Строу и востроглазая Джун сказала — это писатель Джилберт Блэскин. Только вроде тогда он был не такой высокий, но все равно это он, уж точно он, на лица у меня память — лучше некуда, считай, только их и запоминаю, и еще здорово помню, когда что со мной приключилось в прошлом, — это у меня сызмальства, едва только стал понимать, что от разных событий меня отделяет какое-то время, и крепче всего помню события, как-то связанные с другими людьми.

Итак, я незаметно пододвинулся поближе к Джилберту Блэскину — интересно, что это он говорит девушке, а она эдак почтительно ловит каждое его слово. Девушка маленькая, тоненькая, в очках, мордочка бледная, кроткая, волосы короче моих, на переносице веснушки. Писатель небрежно оперся спиной о стойку, и у его локтя — двойная порция коньяку.

— Есть у меня тетушка, она живет в Найтсбридже, но приходится простить ей этот роскошный квартал, — говорил он. — Правда, она — чудовище, от таких лучше держаться подальше. Когда я был молод, бился из-за куска хлеба и питался письмами издателей, которые объясняли мне, что я пишу вздор, тетушка мне помогала. И недавно, в ознаменование выхода моего десятого романа, я преподнес ей подарок. Маленькую собачонку, самую беспокойную и кусачую тварь, какую только удалось отыскать, и выложил за нее ровным счетом двадцать фунтов. Тетушке она понравилась, но только пока не залаяла. А вот собачонке тетушка не понравилась — и она лаяла не переставая. Настоящая истеричка. Я зашел к тетушке через неделю — собачонка все лаяла, замолкала, лишь пока уписывала бифштекс. Я предложил: давайте отдадим ее усыпить, но тетушка не соглашалась и взирала на собачонку с обожанием. Дальше — хуже, эта тварь стала еще истеричней. Вообще-то в доме она вела себя прилично, как полагается воспитанной собаке, но тявкала непрерывно, заберется на свой любимый стул — и хоть уши затыкай, и тетушка не выдержала. Она откопала где-то пластинку с гитлеровскими речами, и словоизвержения этого маньяка заставили собачонку замолчать — она заслушалась, поистине впала в транс. И с тех пор, как только собачонка заливается лаем, тетушка ставит эту пластинку и собачонка восхищенно умолкает. Я, конечно, так никогда и не узнаю, где она раздобыла пластинку, но ее изобретательность меня восхищает.

Пока он рассказывал, девушка не сводила с него глаз, и они раскрывались все шире и шире, но вот он кончил, и она потянулась за своей кружкой пива, а Блэскин загоготал и так двинул локтем, что опрокинул рюмку с коньяком.

— Вот дерьмо! Никогда тебе этого не прощу, — сказал он девушке, вытирая рукав куртки.

— Разрешите вас угостить, мистер Блэскин, — вмешался я и заказал: — двойной коньяк и кружку горького. С вашего позволения, я большой поклонник ваших книг. Прочел все до одной. Они, можно сказать, не дали мне сойти с ума. Я жил в городе Ноттингеме, а прочел ваши книги — и решил: надо оттуда удирать, особенно эта мировая книга про человека, который жил себе поживал и вдруг стал писателем. Здорово это. И я кой в чем чувствовал — ну совсем как он. Даже сказать не могу, как меня подбодрила эта книга.

Он эдак привычно протянул мне руку, чтоб я мог ее пожать, и сказал: ему очень приятно, что его труд не оставляет равнодушными таких людей, как я. А я вовсю расхваливал его книги, хотя, по правде сказать, читал только одну, верней, пытался читать, но на середине бросил и подарил Клодин на день рождения, она тогда сразу поняла: я не чета другим ее кавалерам, они-то никогда не дарили ей книг. Она прочитала книжку до самого конца и пришла от нее в восторг.

Я сказал Блэскину, что видел его в обжорке на магистрали А-1, да не посмел заговорить, и он вспомнил эту обжорку: он останавливался там на обратном пути из Шеффилда, куда ездил читать лекцию про современный роман и его место в современном обществе. Он тогда как поел в той обжорке, так и заболел дизентерией, пришлось неделю просидеть дома.

— Еще чудо, что вы не подцепили там чего похуже, — сказал я. — В этих придорожных обжорках теперь черт знает чем кормят.

И он сказал, насколько приятней путешествовать на машине по Франции, а я сказал, что еще не имел этого удовольствия. Он представил меня своей девушке, сейчас он не больно обращал на нее внимание, а все потому, что уж очень она его боготворила, даже не в силах была расхваливать, как я. Звали ее Пирл Харби, и на меня она тоже глядела во все глаза. Он не объяснил, кто она и чем занимается, но отпил еще коньяку и пожелал узнать, чем занимаюсь в Лондоне я.

— Я шофер, — сказал я, — верней, был шофером. А нынче вечером отказался от места. Я служил у одного туза, везу его сегодня, а он больно спешил вернуться в Лондон, ну — и велел мне превысить скорость, да еще в очень людном квартале. Я подумал, это опасно: как раз кончились уроки, ребятня расходилась по домам. Мы здорово с ним поспорили, и, когда приехали, я сказал, я больше не желаю у него работать.

Блэскин рассмеялся.

— Вы дерзки и молоды, не то нашли бы другой выход. Ну, а кем еще вы работали?

— Агентом по продаже недвижимости, конторским служащим, вышибалой в стриптизе, механиком в гараже — и это еще не все. Кем я только не работал.

— Вы умеете печатать на машинке, дорогая? — спросил он Пирл Харби.

— Нет, мистер Блэскин.

Он обернулся ко мне.

— А вы?

— Умею.

— Быстро?

— С любой скоростью.

Он заказал всем нам еще выпивку.

— Мне надо перепечатать мой роман. Секретарша меня бросила — я, видите ли, вел себя по-хамски: сегодня утром, когда она принесла мне завтрак, попытался затащить ее в постель. Жена ушла от меня на прошлой неделе, значит она тоже печатать не станет, а издатель торопит и наседает. Когда вы можете начать?

Ответ мог быть только один:

— Хоть сейчас.

Это ему понравилось — такое всегда всем нравится, потом он спросил, где я живу, и я сказал: живу, где стою.

— Вот везучий ублюдок, — весело сказал он. Я враз озлился.

— Я вам покажу ублюдка, никому еще не спускал, — сказал я, сжал пивную кружку и хотел раскроить ему башку.

Он засмеялся.

— Ну, пусть я буду первый. Давайте радоваться и веселиться. Терпеть не могу серьезных людей. Они кидаются в политику и все гробят.

Он вдруг одной рукой обхватил Пирл Харби, крепко прижал ее к себе и смачно поцеловал. Теперь уже не с руки было стукнуть кружкой по его лысине, пришлось ждать, когда он выпрямится, а к тому времени было уже слишком поздно. Гнев мой остыл, и впервые в жизни я подумал: не все ли равно, черт возьми, ну, назвали ублюдком, велика важность! Ведь это так, смеха ради, а правды им все равно не узнать.

Почти все посетители стали проталкиваться к лестнице.

— Мы идем слушать стихи, — сказал Джилберт Блэскин. — Пошли с нами. Вероятно, будет драка… Когда собираются поэты, всего можно ждать.

Я опрокинул в глотку остатки пива и тоже стал проталкиваться вперед, прокладывая путь чемоданом. Девушке, которая двигалась передо мной, это пришлось не по вкусу, она обожгла меня холодным огнем своих голубых глаз и сердито фыркнула. Я только и мог что улыбнуться, но тут обернулся ее дружок, решил, видно, я с ней заигрываю, и я состроил постную рожу. Джилберт и Пирл поднялись за мной по лестнице.