Начало пути — страница 59 из 72

— Хотел посмотреть, что ты станешь делать, — с улыбкой сказал Джилберт. — Раньше, когда я так делал, мои дамы только смотрели на меня с упреком.

— В другой раз я весь стол опрокину, — пообещала Джун.

— Великолепно! — воскликнул он. — А я сверну тебе шею, черт возьми.

Здорово он переменился, просто любо смотреть. А Пирл, сдается мне, угодила в сумасшедший дом. В Ноттингеме я сошел, а счастливая парочка покатила дальше целоваться и миловаться в свое удовольствие.

Накануне я послал матери телеграмму, так что она пораньше отпросилась с работы, и я застал ее уже дома. С вокзала я ехал на такси и чуть не вывихнул шею — все старался издали разглядеть скалу, на которой стоит замок, — я погружался в воспоминания и радовался им и в любую минуту мог без печали из них вынырнуть. Враки все это — будто назад пути нет, домой возврата нет, ведь по правде-то я никогда и не верил, будто всерьез отсюда уезжаю.

Мать прибирала у меня в комнате.

— Я только на один день, — сказал я, — завтра надо быть на службе.

Потом она прошла в кухню, зажгла газ, а я стоял тут же и смотрел.

— А что у тебя за служба?

— Разъезжаю… — сказал я и прибавил свои обычные объяснения.

Она еще раньше накрутила волосы на бигуди и обмотала голову платком, чтоб их не было видно. — Ты нашел хорошую службу.

— Заработок подходящий.

— А нравится тебе твоя работа?

— Работа нетрудная.

Мать рассмеялась, и мы плюхнулись в кресла друг против друга.

— Ты всегда искал работу не бей лежачего.

Я протянул ей сигареты.

— Ну, а твоя работа как?

— По-прежнему тяну лямку. Зато сыта и держу хвост морковкой. Есть хочешь?

— Нет.

Она заварила чай, разлила, положила сахару, плеснула молока, помешала ложечкой и подвинула ко мне.

— Жалко, я не был на бабушкиных похоронах, — сказал я. — Но я не знал.

— Мы пробовали тебя разыскать. Я даже в полицию ходила — они не могли помочь.

У меня душа ушла в пятки.

— Больше я пропадать не буду.

— Хорошо бы, а то вдруг со мной что случится. Обузой тебе я, надо думать, не стану, я ведь выхожу замуж. Мы с Альбертом думаем пожениться месяца через три.

— С Альбертом?

— Увидишь его нынче вечером, если пойдешь со мной в город.

Бабушкина шкатулка хранилась наверху, мать дала мне конверт с ключом. Шкатулка была заполнена не доверху. В ней лежали старые арендные книжки — бабушка берегла их всю свою жизнь, — и все страховые полисы, срок которым давно истек, и, кроме того, метрики, семейная библия — оказывается, в начале и в конце на чистых листах бабушкиной рукой и другими до нее вписаны были даты рождения и смерти нескольких поколений нашей семьи. Были в шкатулке и рекомендации от людей, на которых бабушка работала с двенадцати лет, — пачки никчемных, ветхих бумажек, какие всегда скапливаются у старозаветных полуграмотных людей. В комнате было сыро и холодно, и я разодрал несколько арендных книжек, сунул их в камин, сложил кучкой и чиркнул зажигалкой — получился славный костер. Тут же оказались какие-то газеты полувековой давности, я отложил их в сторонку — потом прочитаю, любопытно, чего ради она их хранила. Потом показалась пачка старинных фотографий, среди них несколько дагерротипов — все члены нашей семьи, которые дали деру из Ирландии.

Я сравнил даты на обороте с записями в библии, и одна фотография особенно меня заинтересовала — это был первый Каллен, он прибыл из графства Мейо во времена знаменитого голода и привез с собой жену и шестерых сыновей. На фотографии он был очень похож на меня, какой я выхожу на карточках. Меня прямо жуть взяла. Полли Моггерхэнгер как-то щелкнула меня в Женеве, и на том снимке я вышел такой же застенчивый и скованный, как он. Человек, снятый в тысяча восемьсот сороковом году, был в хорошем костюме, из жилетного кармашка петлей свешивалась часовая цепочка. Он был повыше среднего роста, лет под тридцать, в старомодном котелке. А вот губы у него мои, такие же тонкие, и прямой нос, и так же расправлены плечи и голова эдак гордо вздернута, будто ничего хорошего он не ждет. И меня вдруг прямо ударило — да ведь он уже восемьдесят лет как помер, и, может, еще через сто лет кто-то будет так же глядеть на мое фото и такие же у него будут мысли. Когда глядишь на фотографии, которые сохранились у какой-нибудь старухи, время теряет всякий смысл, будто оно вовсе и не двигается. Я попробовал представить себе жизнь этого малого в Англии той поры — да не получилось. Вместе со своими сыновьями он работал на железных дорогах Кембриджшира, и, наверно, они неплохо зарабатывали. На фотографии он отлично одет.

Я сунул его фотографию к себе в бумажник и опять принялся рыться в шкатулке. Там оказалась еще шляпка, несколько вышитых носовых платков, псалтырь, молитвенник, мужской шейный платок, а может галстук, и золотые часы — я их завел, но они все равно не пошли. В самом низу лежал кожаный мешочек, набитый чем-то тяжелым. Я развязал шнурок — посыпались золотые монеты. В мешочке оказалось пятьдесят золотых соверенов, и каждый стоил, наверно, четыре или пять фунтов — таких монет я сроду не видал. Вон сколько золота — у меня даже слюнки потекли, и я, точно скупердяй какой, стал перебирать их и пропускать между пальцами. Я здорово задержался наверху, как бы мать не подумала — я помер, и я сложил все обратно, кроме золота, и медленно спустился в общую комнату.

Мать подняла голову от книги.

— Что-нибудь нашел?

— Фотографии, арендные книжки и вот это, — сказал я, и мешочек со звоном упал на стол.

— Это еще что?

— Пятьдесят золотых соверенов.

Мать поднялась.

— Еще чаю хочешь?

— Если свежий — хочу. Тут половина тебе, половина мне. В каждой половине сто фунтов с хвостиком.

— Это оставлено тебе, — отозвалась мать из кухни.

— А я хочу пополам.

Ей это явно было приятно.

— Ну ладно. Тогда, может, мы с Альбертом закатимся на несколько дней в Париж. Мне всегда хотелось там побывать.

— Вот и хорошо! — Я обрадовался, что она не пустит эти деньги на всякие разумные расходы по дому и на одежду.

Вечером я познакомился с Альбертом, и мы отлично поладили, это вышло очень кстати: мать хотела, чтоб на свадьбе я ей был за посаженного отца, а выдавать ее за кого попало я бы не стал, это мы оба понимали. Она принарядилась и сделалась совсем молодая — встреть я ее такую в Лондоне и не будь она моей матерью, я бы еще мог за ней приударить. Что до Альберта, ему подкатывало к пятидесяти, и почти всю жизнь он проработал рабочим на фабрике. Еще мальчишкой он вступил в коммунистическую партию и с тех пор занялся самообразованием, так что нам нашлось о чем поговорить. Перед войной, когда он был совсем молодым парнем, профсоюз послал его в Россию и он пришел от нее в восторг. Даже и теперь он был не из тех, кто от нее отвернулся. Он знал все, что там происходило, но продолжал верить в светлое будущее и во многое другое. Кой в чем я с ним не согласился, но наша семья всегда отличалась веротерпимостью, так с чего бы мне не уважать его взгляды? Мы все пили и никак не могли наговориться, и я видел, как матери приятно, что мы пришлись друг другу по душе. Я и впрямь был не против, чтоб он съездил в Париж на калленовское золото. Наверно, бабушке удалось столько отложить во время войны, когда она работала на оружейном заводе. Приятно знать, что не все досталось миллионерам. Наверно, не так-то просто ей было превратить свои сбережения в золото, чтоб они не потеряли цену, — хорошо, что и в нашей семье кто-то хоть раз поступил мудро.

Я оставил свои двадцать пять соверенов в бабушкиной шкатулке, запер ее и двинул обратно в Лондон.

На вокзале Сент-Панкрас я купил газету, чтоб не скучно было ехать в метро, развернул ее и сразу увидел крупно напечатанные слова, от которых мне стало, мягко говоря, не по себе: «В Темзе найдено обезглавленное тело. Полиция ведет розыск в районе Пэтни. Муж отравился газом». Я прочел сообщение несколько раз. Ее голову обнаружили в грязи… Да, значит, тот малый, с которым мы летели из солнечной Португалии, все-таки сделал свое дело, и нежная встреча в лондонском аэропорту ничего не изменила. А теперь напечатана кровавая сплетня, и ее читают все машинистки, стенографистки и секретарши. Меня чуть не вырвало, перед глазами как живое встало его безумное лицо, каждая черточка, а ведь в самолете, пока он рассказывал, я не мог его толком рассмотреть и так и не понял, что же скрывалось за этим приветливым, умным и все ж чудным взглядом.

Историю его я слушал с жадным интересом, да и как могло быть иначе — кого из нас не захватят рассказы о свирепой ревности, прямо тебе средние века, о материнской любви, о злобе, даже если все это и кажется подчас смехотворно нелепым? Но я не мог заглянуть к нему в душу, а потому не мог поверить, что все это не пустые слова. Зато впредь я буду знать: когда человек говорит, он приоткрывает свое истинное нутро. Если кто дошел до ручки, он не способен врать, уж тут чутье должно тебе подсказать, что с человеком творится. Но моя обленившаяся душа ослепла и оглохла, заросла шерстью, и я тогда ничего не сделал. В моем сознании должно что-то взорваться, не то будет поздно и душевная вялость кончится для меня катастрофой, — но как его вызвать, этот взрыв?

Поезд метро грохотал в недрах Лондона. Я втиснулся в него вместе с толпой служащих и, несмотря на все эти мысли, невольно читал подряд дурацкие рекламы на стенах вагона. Потом отвел глаза и уставился на чью-то спину — на ней-то уж ничего нельзя было прочесть.

Дома меня ждало письмо от агентов по продаже недвижимости, и я с облегчением узнал, что тысяча сто фунтов, предложенные мной за дом и помещение полустанка Верхний Мэйхем всех устраивают. Меня просили поскорей отдать распоряжение моим поверенным, чтоб можно было оформить бумаги. Повторять не потребовалось — уже наутро я позвонил в контору Смата и Банта и попросил тут же приняться за дело, а то как бы кто не предложил больше и не перебежал мне дорогу. Тот житель Пэтни вышел из игры, но ведь могут найтись и другие охотники, а при моем ненадежном положении мне как никогда хотелось заполучить в собственность это уютное убежище.