Начало пути — страница 6 из 18

Настроение Романцова испортилось. Он вдруг быстро поднялся.

— Я пойду. Пора!

— Полковник о тебе еще сказал: «Занозистый паренек», — дружелюбно добавил Сухарев.

Но и это не успокоило Романцова. Он рассеянно пробормотал несколько прощальных слов и вышел из душной землянки под темнеющее небо. Сначала он хотел итти по шоссе, но потом у землянки начштаба полка свернул к парку. здесь его окликнул писарь Корж.

— Где ты пропадал? Тебя искали.

— Зачем?

— Фотограф приходил из фронтовой газеты. Хотел тебя «щелкнуть»!

— А ты, чорт, не мог зайти к Сухареву? — сердито спросил Романцов.

— Я и не знал. Он ушел в дивизию.

— Давно?

— Минут десять.

— Догоню!

И Романцов побежал по парку, легко отталкиваясь от земли сильными ногами и стараясь правильно дышать: раз-два (вдох), раз-два (выдох), раз-два (вдох), раз-два (выдох).

* * *

За деревьями было видно багровое солнце, медленно опускающееся за горизонт. Песчаная дорожка, как желтый ручей, лениво текла среди кустарника. На полянках цвел вереск. «Осень, — меланхолично подумал Романцов, — цветенье вереска означает начало осени». Он не застал фотокорреспондента в политотделе дивизии: тот ушел к морякам, в Ораниенбаум. Да и поздно уже было — темнело. Он зря бежал три километра по парку.

Паутина липла к его лицу. Ветки шиповника цеплялись за рубашку. Ему было не то что бы грустно, но все, что окружало его, — и густой, пока еще почти не пострадавший от обстрелов, Ораниенбаумский парк, и густосинее небо, и робкие голоса птиц в кустах, — все это заставляло думать о себе. Он думал, что пора начать жить по-другому, пора перестать азартно кидаться в любой спор и часто говорить необдуманные слова, что следует поучиться у Ивана Потапыча благородной молчаливости.

Сквозь серые стволы берез были видны красные крыши молочной фермы. Грузовой автомобиль, нагруженный ящиками с минами, проехал по дороге; тяжелая пыль медленно оседала на траву. Было тихо, немцы обычно в это время не вели огня. И когда в порту неосторожно прогудел буксир, Романцов не удивился: все было необычным в этот вечер.

За зеленой оградой кустарника он увидел какое-то смутно белевшее пятно и свернул с дорожки. На берегу круглого, заросшего лягушечьей ряской, пруда стояла мраморная статуя: нагая девушка с отбитой левой рукою. «Почему не спрятали ее? — возмутился Романцов. — Шальной немецкий снаряд разобьет ее вдребезги!» Он подошел ближе и, восхищенный, остановился. Задумчивое лицо девушки было наклонено, в мягких линиях ее стройного тела, в овале щек, в лукавой улыбке было столько доверчивой чистоты, что Романцов лишь негромко вздохнул. Теперь он уже ни о чем не думал. Он стоял растерянный, подавленный каким-то еще неведомым ему волнением, сердце его билось короткими, твердыми ударами. Ему было трудно дышать.

А небо темнело, и одинокая звезда затеплилась над разрушенным немцами Петергофским дворцом, робкая, ясная звезда, название которой ему до сих пор не довелось узнать.

Он прислонился к дереву и мечтательно улыбнулся. Он вспомнил Нину, на высоких сильных ногах, с тяжелыми, оттягивающими назад голову, косами, с глазами, полными ясного счастья.

«Ничего, — сказал он себе. — Пусть я не получаю писем, но я тебя не забуду. Иван Потапыч прав: ты всегда останешься хорошей. И если ты полюбила другого, — будь счастлива».

Тишина ораниенбаумской ночи окружала его. Уже светилось небо бесчисленным множеством звезд, и каждая звезда была, как слеза.

* * *

В воскресенье Романцов проснулся на рассвете, до подъема, взял полотенце и пошел на пруд купаться.

Он долго стоял на берегу и смотрел в тихую заводь. Плеснула какая-то рыбешка в камышах, и радужные круги пошли по воде, колыша стебли осоки. Он разделся и, поеживаясь, пошел к воде.

Вода была студеная. Романцов окунулся и проворно полез на берег, чувствуя, что все тело горит и покрывается «гусиными пупырышками». Однако он был доволен — ведь он решил купаться до первого инея и верил, что сумеет сделать это.

Едва он оделся, как с дороги раздался писклявый голос Вайтулевича — ротного письмоносца:

— Эта он, это он,

Наш военный почтальон!

Романцов побежал к дороге.

— Иван Иваныч, мне есть?

— Как всегда!

Он протянул мятый конверт. Писала мать. Романцов лег на траву.

«Милый мой сыночек Сереженька! Шлю тебе свое материнское благословение, желаю здоровья, бодрости и бесчисленное количество раз целую тебя. Я очень удивлена, что во всех последних письмах ты спрашиваешь о Нине. Разве ты не получил моего письма, посланного еще в конце июля, почти два месяца тому назад? Сереженька, ты знаешь, что я искренне любила Нину…»

Романцов быстро закрыл ладонью письмо: «Любила? Почему — любила?!»

Окутанные голубоватой дымкой, мирно дремали пригородные холмы. Романцов не видел их. Было ясно и тихо. Немцы не стреляли. Но Романцов не замечал тишины. Прозрачный воздух уже не был насыщен зноем, как в августе, а блестел и переливался холодным ослепительным сверканьем. За изгородью парка пышно рдела рябина.

«…лбила Нину, считала ее доброй девушкой. Я была готова после войны принять ее, как дочь, в наш дом. Милый мальчик, стойко перенеси свое горе, будь твердым и не отчаивайся. Я не хочу утешать тебя. В этой трагедии слова бессильны. Я надеюсь лишь на твой волевой характер…

Еще в июне на тот завод, на котором работала Ниночка, был налет вражеских самолетов… погибла под развалинами… цеха. Не могли ее долго опознать, так была изуродована. И мы узнали очень поздно об этом…».

Романцов судорожно сжал в кулаке письмо.

…Бог знает, что случилось бы в тот день с Романцовым, если бы взвод Суркова не отправили в боевое охранение.

Конечно, он не перестал бы исправно нести солдатскую службу. У него была честная душа. Но Иван Потапыч боялся, что Сергей — замолчит. Самое это страшное, когда удрученный горем фронтовик замкнется, онемеет и не откликается на сочувствие, на по-мужски неуклюжие ласки друзей.

Подопригора молча довел Романцова по узкому, обложенному досками ходу сообщения к круглому, как стакан, и глубокому окопу. Это был пост Романцова. Дружелюбно похлопав по плечу Сергея и приложив с важным видом палец к губам, старший сержант ушел.

Было темно. Млечный Путь светился, как крупнозернистый иней, проступивший к концу морозной ночи на черном потолке землянки. Трассирующие пули немцев прошивали мрак, волоча за собою то золотистые, то красные, то зеленые нити. Романцов положил винтовку на бруствер окопа. Он уже много раз стоял по ночам на посту в боевом охранении. Он знал, что в эту пору нельзя думать о чем-либо тревожном, а надо смотреть на немецкие позиции.

Старший лейтенант сказал вечером, что на левом фланге в морской бригаде недавно исчез с поста часовой: немцы утащили. Вообще-то в этом случае не было ничего особенного, но бойцам это было неприятно. Романцов был уверен, что его-то уж немцы не утащат…

Он запретил себе думать о Нине. Он начал считать: раз, два, три, четыре… Это помогало ему не думать и не дремать.

От земли тянуло бодрящим холодком. Гниющие листья пахли спиртом. Море ворочалось в темноте, швыряя волны на берег. Романцов глядел на немецкие позиции.

Стрелять часовым боевого охранения было запрещено. Он монотонно считал: сто шестьдесят семь, сто шестьдесят восемь, сто…

Вскоре это ему надоело, и он начал читать про себя стихи. Оказалось, что все стихи Блока и Есенина, какие он помнил, — о любви. Почувствовав, как мучительно защемило сердце, он умолк.

Через два часа он услышал тяжелые шаги. Подопригора привел смену: Ширпокрыла. Взяв винтовку, Романцов стряхнул песок с ложа и приклада.

Ему не захотелось итти в маленькую землянку, врезанную в стену траншеи и прикрытую накатом в четыре бревна. В ней бойцы курили и спали. В бою эта землянка была бы мгновенно превращена в пулеметный дзот.

Он мог крепиться на посту, когда служба запрещала ему думать о Нине. Теперь все было иным… Он взглянул на звезды. Нина никогда уже не увидит эти звезды. Шуршали гальками волны на морском берегу. Нина не услышит этого дыхания моря.

Его охватило отчаяние. Он прижался к стенке траншеи, к сухой, пахнущей полынью земле. Слезы потекли по его щекам. Он по-ребячьи, сиротливо всхлипывал.

Ночь мчалась над ним, унося за собою осенние звезды, горечь полыни, влажный запах моря, его любовь, его горе…

Хотя Романцов еще не был в наступательном бою, он привык, что его товарищи время от времени погибают. Это было неизбежно. Тут ничего не поделаешь. Но смерть Нины даже на втором году войны была несправедливой.

Эта мысль ужаснула Романцова. Он со свистом втянул в себя студеный воздух.

— Несправедливо! — повторил он.

Крыса с разбегу ударилась о его сапог, пискнула и шмыгнула в нору. Он не пошевелился.

Нести караульную службу в боевом охранении было и опасно, и скучно.

Как бы надежно ни маскировали бойцы по ночам окна и двери землянок, как бы густо ни заросли полынью и лебедой брустверы и даже стенки траншей, немцы приблизительно знали, где расположено боевое охранение.

На вражеские пули бойцы не обращали внимания; траншеи были глубокие. Но немецкие мины кромсали и корежили дзоты, автоматные гнезда, окопы, ходы сообщения. Сидя вечером в землянке, солдаты отчаянно ругались, когда от прямого попадания мины в крышу тухла лампешка к с потолка сыпался песок. И все же крыша в четыре наката выдерживала удар мины…

Уходя на пост, бойцы ругались еще более свирепо. И это было уже бесполезно. Они стояли в открытых стрелковых ячейках. Гибель подстерегала их на каждом шагу.

А скучно было от того, что старшина обычно приносил холодные щи и кашу, что нельзя было купаться в пруду, что спать приходилось урывками, не снимая ботинок, что газету доставляли ночью и весь день бойцы не знали свежей сводки Совинформбюро, что не было приятных для фронтовика хозяйственных работ; заготовки дров и чистки картофеля на батальонной кухне.