«Народ, ничем не заявивший себя, народ непочетный, считаемый наравне с рабами, неименитый, но приобретший славу со времени похода к нам, незначительный, но получивший значение, смиренный и бедный, но достигший высоты блистательной и наживший богатство несметное, народ где-то далеко от нас живущий, варварский, кочевой, гордый оружием, не имеющий стражи, без военного искусства, так грозно, так мгновенно, как морская волна, нахлынул на пределы наши» и пр. Подобные риторические черты находились в связи с различными оборотами речи. Когда оратор рисует вообще яркую картину нашествия «тучи варваров», то изображает их грозными и неодолимыми; когда же он мечет громы против грехов, в которых погрязло столичное население, то для большего оттенка изображает ничтожество неприятелей, которые посланы как кара небесная на изнеженных и праздных жителей. «Чем неименитее и незначительнее народ, который до нападения на нас ничем не дал себя знать, тем больший стыд нам приписывается», – поясняет сам Фотий.
Истина, конечно, заключается в середине. Нахлынувшие варвары не были врагами неодолимыми; но в то же время они были настолько сильны, что отважились напасть на такой огромный и хорошо защищенный город, каким был Константинополь. «Поход этих варваров схитрен был так, что и молва не успела оповестить нас, и мы услышали о них уже тогда, когда увидели их, хотя и разделяли нас столькия страны и народоначальства, судоходные реки и пристанищные моря». Замечательно при этом то обстоятельство, что нападение столь быстро и ловко сделанное произошло в то время, когда император Михаил III находился с главными силами в походе против сарацин – обстоятельство, вероятно, не безызвестное руссам. Быстрота похода доказывает только, что Черное море и его берега были им хорошо знакомы. Следовательно, выражения «народ кочевой», «без военного искусства», «войско набранное из рабов» и т. д. – это отчасти риторика, а отчасти и греческая точка зрения на подвижных, предприимчивых руссов, на их изобилие рабами (челядью) и их ополчение, не похожее на стройные (сравнительно) греческие легионы. Эти беседы Фотия ровно ничего не дают в пользу норманнской теории, и, однако, норманисты находят возможным на них ссылаться. Например, будто вышеприведенные фразы об отдаленности Руси, о странах и морях, отделяющих ее от Византии и т. п., – это намекает на Скандинавию. Но, во-первых, не забудем риторический характер бесед; а во-вторых, для обитателя Константинополя в те времена не только Киев (не говорю о Новгороде), но и северные побережья Черного моря должны были представляться местами, лежащими где-то далеко на севере, чуть не на краю света. Вспомним, какое продолжительное и трудное плавание совершали русские суда, направлявшиеся в Константинополь; они огибали вдоль берегов с их заливами, устьями рек, мысами и т. д.; следовательно, они действительно должны были касаться различных стран и разных народов, находившихся между Днепром и Константинополем. Что византийцы называли иногда гиперборейскими, то есть северными, народы, обитавшие в Южной России, тому можно найти и другие примеры. (Так названы у Льва Диакона хазары.)
Беседы Фотия дают понять, что русь не была для греков каким-то неизвестным дотоле народом, что столкновения с нею были и прежде. В то же время из них ясно вытекает, что это было первое грозное нашествие руси, нападение на самый Константинополь – нападение, заставившее греков обратить на русь более внимания, чем прежде. Фотий уясняет нам, почему с этого события начинаются более прямые известия у византийских историков о руси под ее собственным именем, а не под именем скифов, сарматов и т. п. Отсюда мы выводим непосредственное отношение к нашей летописи. Руководствуясь своими образцами, то есть византийскими хронографами, она начинает историю руси тем же самым событием, то есть первым нашествием их на Константинополь. Но так как это событие нисколько не объясняет начала Русского государства, то ему и предпосылается легенда о призвании князей. Фотий, современник этого мнимого призвания, не делает о нем ни малейшего намека, а между тем, характеризуя неприятельский народ, по всей вероятности, он упомянул бы и о его предводителях. Но известие о призвании является в русской летописи такою же легендою, как и рассказ о погружении ризы от иконы Влахернской Богородицы и восставшей после того бури, которая разметала суда руссов. Этот рассказ является у некоторых позднейших византийцев и от них буквально перешел в нашу летопись. Беседы Фотия восстанавливают для нас событие в настоящем виде; причем буря действительно играет роль, но только наоборот, в начале события, а не в конце. Он говорит, что варвары приблизились в бурную, мрачную ночь, но что море потом утихло, и они спокойно обступили город; а удалились они в то время, когда риза Богородицы торжественно носилась вокруг стен (вероятно, заслышав о приближении императорского флота и войска).
Патриарх Фотий кроме своих бесед оставил нам и еще свидетельство о руссах, именно в своем окружном послании 866 года, где он говорит об обращении в христианство болгар и руссов. Здесь несколько менее риторики, чем в беседах, и более прямых, ясных указаний. Приведем его слова: «Не только оный народ (болгары) переменил древнее нечестие на веру во Христа, но и народ часто многими упоминаемый и прославляемый, превосходящий все другие народы своею жестокостью и кровожадностию, – я говорю о руссах, – которые, покорив окрестные народы, возгордились и, возымев о себе высокое мнение, подняли оружие на Римскую державу. Теперь они сами переменили нечестивое языческое суеверие на чистую и непорочную христианскую веру, и ведут себя (в отношении нас) почтительно и дружески, так как незадолго перед тем беспокоили нас своими разбоями и учинили великое злодеяние». Из приведенных слов вытекает, что Фотий достаточно знал руссов, что в то время они уже господствовали над соседними народами и сочли себя настолько сильными, чтобы напасть на самый Константинополь, чем заставили много говорить о себе. И ни слова об их князьях, пришедших из Скандинавии! Все это, разумеется, нисколько не согласуется с нашими летописными Аскольдом и Диром; там это странствующие рыцари, которые только что завладели Киевом и немедленно бросились на Константинополь. Когда же Аскольдова русь (то есть пришлая дружина в несколько сот человек) успела покорить соседние народы между прибытием в Киев и походом на Византию? (Приняв хронологию норманистов, это выходит приблизительно в год.) И если они уже покорили соседние народы, то что же осталось бы на долю Олега? Все эти несообразности заметил Шлецер и выпутался из них очень просто: руссы, нападавшие на Константинополь, по его мнению, не настоящие руссы, а какой-то неизвестный варварский народ, и византийцы тут явно напутали. Но другие норманисты не решились отвергать современное свидетельство Фотия. Мало того, слова Фотия являются у них подкреплением их же системы. В беседах он выражается, что варвары пришли с далекого Севера: ясно что это Скандинавия, что же может быть севернее Скандинавии? В послании он говорит, что руссы поработили окрестные народы, опять ясно, что тут дело идет о норманнах; известно, что они в те времена если еще не покоряли, то уже нападали на Германию, Англию, Францию, Испанию и т. д. (это все окрестные народы!).
От патриарха Фотия, современника мнимого прибытия руси из Скандинавии, перейдем к Константину Багрянородному, современнику Игоря[4]. Он был свидетелем Игорева нападения на Византию, заключал с ним договор, принимал у себя его супругу Ольгу, довольно подробно описывает этот прием (в сочинении «О обрядах Византийского двора») и не пользуется случаем сказать что-нибудь о варяжских князьях, основателях Русского государства. Рюрик, по нашей летописи, приходился свекром Ольге, и если не она, то кто-либо из ее свиты мог сообщить любознательному императору подробности о Рюрике и Олеге. Да и без них Константин всегда имел возможность получить подобные сведения от русских послов и купцов в Константинополе. Если принять за истину то, что летопись рассказывает (а норманисты подтверждают) о походах Олега, тогдашний мир должен был наполниться его славой, и тем не менее Константин сохраняет о нем упорное молчание. В другом своем сочинении («Об управлении империей») он сообщает многие сведения о соседних и даже отдаленных народах (ломбардах, арабах, печенегах, сербах, хазарах, уграх и пр.). Тут между прочим он говорит о руссах; уже одно столь известное описание их плавания по Днепровским порогам показывает, что он интересовался ими и знал их довольно хорошо, и опять никакого намека на переселение руссов в Россию или на завоевание ее какими-либо иноземными князьями. Константин, например, рассказывает о начале династии Арпада у венгров и об их отношении к хазарам; а между тем Арпад приходится, по-видимому, современником Рюрика. В третьем своем сочинении, «Жизнеописании» своего деда Василия Македонянина, Константин говорит о первом крещении руси и опять не делает ни малейшего намека на ее норманнство. Из всех известий Константина ясно вытекает, что он считает русь народом туземным, а не пришлым; притом он весьма просто и естественно передает нам даннические отношения разных славянских племен к господствующему народу русь. Следовательно, если бы на Руси около той эпохи случились такие перевороты, о которых рассказывают легенды, занесенные в нашу Начальную летопись, то есть ли какая вероятность, чтобы любознательный и словоохотливый Константин Багрянородный ничего о них не знал, а зная – умолчал?
Известия о руссах у Фотия, Никиты и Константина Багрянородного находятся в полном согласии между собою и ни в чем друг другу не противоречат. То же самое можно сказать об одном из ближайших после Константина историков, о Льве Диаконе: описывая войну Святослава с греками и сообщая многие подробности о россах, он не делает никакого намека на то, что считает русь пришлым народом в России. Святослав был внуком Рюрика, и память о пришествии руссов из Скандинавии или из другой какой страны могла еще живо сохраняться; сам Святослав, по мнению норманистов, был тип норманна, а дружина его состояла преимущественно из норманнов. Между тем Лев Диакон приурочивает тавроскифов (руссов) преимущественно к берегам Черного и Азовского морей.