...Начинают и проигрывают — страница 3 из 47

Да, дела с проклятой ногой обстояли хуже, чем я думал. Это я понял, когда Борис Семенович собрал консилиум. Врачи, разглядывая и дергая мою ногу, что-то сыпали по-латыни. Я уловил одно только слово: «Неурус» и сообразил, что, наверное, задет или даже перебит какой-нибудь важный нерв, оттого и стопа словно ватная.

Борис Семенович, как ни крутил, а все же по существу подтвердил мою догадку. Я спросил: когда это пройдет и пройдет ли вообще?

Он пощелкал пальцами:

— Посмотрим, посмотрим. В распоряжении современной медицины целый арсенал средств. Попробуем физиотерапию.

Уже одно это «посмотрим» могло насторожить кого угодно. Но больше всего мне не понравились его кроткие добрые глаза: они смотрели то в окно, то на потолок, то без всякой надобности на стены, только не на меня!

И тогда я назначил себе собственное лечение: ходить, ходить и еще раз ходить! Арвид, который сам мучился с пальцами, вернее с тем, что от них осталось, поддержал:

— Правильно! Сила воли!

А Шарик звал с собой шакалить. Дескать, чем ты питаешься? На первое щи, на второе овощи, на третье — карета скорой помощи. А на кухне когда мослы удается погрызть, а когда и мяском побаловаться.

Шакалить я с ним, конечно, не стал, а вот в самоволку однажды потащился. Впрочем, какая там самоволка, если сам Борис Семенович посоветовал:

— Сходите в клуб железнодорожников, напротив госпиталя, чуть левее. Попробуйте потанцевать. Знаете, музыка, девушки, другая обстановка. Психотерапия. Вам важно забыть о своей ноге, ходить, не думая о том, как вы ходите. Слышали о тысяченожке?

И рассказал басню о том, как завистница-жаба спросила однажды у тысяченожки, плясавшей и извивавшейся на всех своих конечностях: «Слушай, когда ты поднимаешь двести пятьдесят вторую ногу, что делает при этом твоя сто тридцать пятая? А двадцать третья в это время опущена или поднята?» И несчастная тысяченожка запуталась в своих бесчисленных ногах. И чем больше она думала, тем больше путалась, пока окончательно не застыла на месте, вообще лишившись способности двигаться.

Форму я раздобыл быстро — для таких полулегальных случаев у сердобольной сестры-хозяйки хранилось в засекреченном месте несколько комплектов. А вот сагитировать Шарика пойти со мной в клуб оказалось не так-то легко. Очевидно, он опасался разоблачения своих несуществующих похождений. Но вся палата, возмущенная, болеющая за меня, навалилась на Шарика:

— Человеку ведь для дела надо!

И он сдался.

— Люблю, целую, Филя! — напутствовал меня Седой-боевой, и мы тронулись в тяжелый путь.

У ворот стоял несговорчивый часовой-татарин. Его агитировать — зря время терять. Многоопытный Шарик повел меня через «офицерский проход» — так называлась дыра между стеной и полом дровяника, настоящий звериный лаз, тесный и сырой. Наверное, именно здесь Шарик разбередил рану на плече и заработал гнойное воспаление.

Попали мы и удачно, и неудачно: танцев в клубе не было, зато шел эстрадный концерт.

Я не смотрел эстраду сто лет. И остался. Шарик же умчал на кухню за оставленными там ему мослами, пообещав, что скоро вернется. Одному, да еще без костыля, мне, пожалуй, «офицерский проход» не одолеть.

Пока не начался концерт я, озираясь, словно дикарь из африканских джунглей, восторженно пожирал глазами публику. Костюмы, галстуки — черт возьми! Они еще, оказывается, существуют на свете. И девушки в нарядных платьях: белых, розовых, голубых. И в туфельках! А я уже не представлял себе женский пол иначе, как в шинелях цвета хаки, в пилотках, в кирзовых сапожищах с бесформенной, как слоновая пята, ступней.

Начался концерт — и телячий мой восторг сразу улетучился. Выступали жалкие обломки довоенной эстрады. Пожилая, с выпирающими костями женщина и ее партнер, очевидно, муж, лет пятидесяти пяти, показывали акробатический танец. Слышно было сквозь музыку, как тяжело, прерывисто он дышит, ее поднимая. Пара работала долго, усердно и трудно, вызывая активное сострадание зрителей и какое-то необъяснимое чувство вины.

Затем выступил тенор, совершенно лысый старик, но с репертуаром и игривыми ужимками молодого баловня публики...

Мне стало совсем невесело, и я бы охотнее всего сбежал, если бы не мысль о том, как буду волочить за собой ногу, тревожа соседей по ряду.

Едва дождался перерыва и кое-как, без Шарика, напрямую, через главные ворота госпиталя, минуя что-то сердито кричавшего вслед часового — не станет же он стрелять мне в спину, в самом деле! — добрался назад, к себе в палату.

Там играли в «настольные игры», иначе говоря, — в преферанс; по госпиталю дежурил добрейший Борис Семенович, и картежники на время вышли из своего глубокого подполья.

— Ну как? — поинтересовался Седой-боевой — он тоже резался в пульку; его гипсовая броня удачно выполняла роль карточного столика.

— Плохо!

Я повалился на койку, растирая саднившую ногу. Они, увлеченные «мизерами» и «пасами», а, может быть, и распознав мое внутреннее состояние, расспрашивать не стали.

2.

На танцы я попал только через неделю, но зато уже не как почти самовольщик, а на совершенно законных основаниях. На груди, в кармане гимнастерки, у меня лежала увольнительная с похожей на рогатку проволочного заграждения подписью подполковника Куранова — он временно остался за начальника госпиталя, которого вызвали в Москву на курсы усовершенствования по медицинской специальности, и Борис Семенович, уж не знаю, каким чудом, скорее всего, напирая на свою любимую психотерапию, уговорил его пустить меня в город.

Мало того, мне было предложено взять в сопровождающие кого-нибудь из выздоравливающих. Я выбрал Арвида. Он охотно согласился, хотя сам танцевать не мог. Рана в груди у него зажила давно, но рука оставалась на перевязи.

Мы не сразу отправились в клуб, сначала походили немного по городу, точнее, по госпитальной улице, то и дело останавливаясь, чтобы не слишком натруждать мою ногу перед гвоздем сегодняшней программы.

Улица, одна из главных в городе, неприятно поражала почти полным отсутствием транспорта. Нам с Арвидом, привыкшим к неумолчному деловитому рокоту фронтовых дорог, странной казалась здешняя тишина. Шли и все оглядывались — неужели так и не появится ни одной автомашины? Наконец, продребезжала увечная, с размозженными бортами газогенераторная полуторка, груженная дровами и дымившая, как худая печь.

И все!

А вот санок встретилось много, и тоже с дровами. Их тянули женщины или ребятишки. Пацаны помельче впрягались по двое или даже по трое. Протащились мимо и большие сани. Их обреченно волокла унылая корова с изрядными проплешинами — оглобли предназначались для лошади, и низкорослой ширококостной коровенке натирали бока.

Трудно, трудно живется людям! Да еще впереди длинная зима с тридцатиградусными морозами. В теплом полушубке, в добрых валенках еще туда-сюда. А когда и одет ты кое-как, вон как тот малец в отцовском пиджаке, перевязанном крест-накрест дырявым женским платком, и недосыпаешь, и недоедаешь — вот тогда как?

Арвид помрачнел, ушел в себя, сдвинув к переносью брови.

Дошагали молча к повороту улицы — и тут нам открылась совсем другая картина.

На сиреневом вечернем горизонте чернели гигантские стволы заводских труб с бугристыми шапками дыма. Уже невидимое отсюда солнце бросало на них последние лучи, и могучие клубы, багрово-серые, неподвижные, нависали грозно и неотвратимо.

— Красиво, — Арвид, как и я, любовался величественной панорамой.

— Сила!

Я вздохнул облегченно, словно минометную плиту с груди сняли. Нет, не та обшарпанная полуторка, не эрзац-лошадь с обломанными рогами! Вот что главное в этом городе, вот!

С таким настроением можно было идти на танцы…


Девушки, девушки, девушки! И безусые молокососы-допризывники. Вначале мне, правда, показалось — военных порядком, но, когда духовой оркестр уселся на сцене и распорядитель объявил вальс, выяснилось, что почти все они оркестранты. А в зале лишь несколько одиночек из нашего госпиталя.

— Ну, приглашай! — ободряюще подтолкнул меня Арвид. — Ты здесь будешь кавалером экстра-класс.

— Нет, надо присмотреться. Первый танец пропущу!

Я пропустил и первый, и следующий, и еще… Припадок малодушия! Мне рисовались картины, одна другой непригляднее. Я не могу никак попасть в ритм. Я наступаю на ноги своей даме. Я валюсь на пол.

Но вот объявили дамский вальс, и тут уж я ничего не мог поделать. Подошла девушка с косой, уложенной короной вокруг головы:

— Разрешите?

И я, зажмурив глаза, сделал первый шаг.

Коварная нога вела себя лучше, чем можно было ожидать. Что, действительно психотерапия?

Танцевали мы не хуже других, и на нас не показывали пальцем. Туфельки на высоких каблуках, сновавшие рядом с моими сапожищами, были, как выяснилось, в полной безопасности. И настал, наконец, момент, когда я, уже не заботясь усиленно о том, чтобы попадать в такт музыке, рискнул заговорить со своей дамой.

— Как вас зовут?

Вопрос, конечно, не из самых тонких. Но для начала сойдет.

— Катя. А вас?

Я сказал.

— Вы из госпиталя?

— А что? — испугался я и посмотрел на свои ноги. — Заметно, да?

— Нет, не очень, — успокоила она. — Просто у вашего товарища забинтована рука. Я и решила…

Завязался разговор, и в перспективе вырисовывалось приятное знакомство. Я с удовольствием разглядывал голубые глаза с длинными черными ресницами, небольшой точеный нос с дюжиной симпатичных веснушек. Голос приятный, низкий, грудной. Я уже видел девушку своей постоянной партнершей по танцам, и с каждой секундой она нравилась мне все больше.

— Наверное, вы хорошо поете.

Смеется:

— Хотите послушать?

И вдруг…

Нет, я не упал. Нога, со стороны которой я больше всего опасался подвоха, вела себя безукоризненно. Просто моя дама ни с того ни с сего сказала:

— Извините!

И выскользнула из моих рук, оставив меня в глупейшем положении посреди зала. Вот теперь я и в самом деле увидел насмешливые лица, услы