Начнем сначала — страница 22 из 86

Еще не переведя дыхания, не остыв, не успокоясь, снова схватила принесший счастье листок и нарочито медленно, сдерживая себя, по нескольку раз перечитывая отдельные строки, опять прочла письмо Бурлака, и опять не смогла усидеть. Вскочила. Пробежалась с угла на угол по зеленому полю ковра так, словно под ней были раскаленные угли. Усилием воли вернула себя в кресло…

Вряд ли смогла бы она назвать день или час или какое-нибудь памятное событие, разговор, слово, от которого можно было бы начать отсчет ее любви. Не было такой минуты. Не было такого волшебного слова. Не было приметного, межевого поступка, от коего, как от пограничной черты, начиналась бы ее любовь. Ни первого звенышка. Ни первого шага. Зарождение этого доселе неведомого, не испытанного чувства оказалось неприметным, и лишь тогда, когда оно вызрело, стало очевидным и бесспорным, Ольга вдруг поняла, что любит. Любовь пришла без зова и совсем не с той стороны. Помимо воли и желания девушки это чувство медленно и постепенно прорастало в ее душе, пройдя все классические стадии: уважение — симпатию — увлечение и… И поняла она это только тогда, когда почувствовала, что Бурлак ее любит. Свою любовь он упорно хоронил, не хотел выдать ни словом, ни взглядом, ни жестом, но разве спрячешь такое? Он был сух с ней и деловит, улыбался редко, никогда не шутил. Поначалу она обижалась, за глаза называла чинодралом и бюрократом, а когда разгадала причину сдержанности — испугалась и стала ему подыгрывать, и они уже в четыре руки усердно ткали паутину строгой взыскательной деловитости, которая должна была прикрыть их взаимное тяготение друг к другу, их все усиливающуюся любовь. Глубоко убежденная, что в один прекрасный миг фальшивая паутина расползется от напора чувств, и грянет наконец то прекрасное и святое, чего страстно желала всю жизнь и ждала Ольга, тем не менее ничего не предпринимала, чтобы ускорить это.

Иногда, наедине слушая его строгие наставления или очередное задание, она мысленно говорила ему: «Милый, зачем обманываешь обоих? Тебе больно. Мне больно. Скажи. Не таись. Не томи…» То ли угадав ее мысли, то ли уловив их родившее чувство, но только в эту минуту Бурлак непременно умолкал и смятенно отводил глаза, спешно завершал разговор и торопливо ронял: «Вы свободны». Она нехотя уходила, чувствуя на себе любящий, жаждущий, страждущий взгляд.

Иногда, находясь вдали от Гудыма, Ольга трезво и как бы со стороны вглядывалась в происходящее и ужасалась: «Чего жду? Чего добиваюсь? — спрашивала она себя. — Ну сорвется. Выскочит. Распахнусь. Глотнем по глотку живой воды. А дальше? Тайком воровать у жены? Краснеть от намеков? Унижаться и подличать, каждый миг ожидая оскорбления, упрека? Или что? Как иначе? Открытый бунт? Всегудымский скандал? Его благоверная будет насмерть биться. Малограмотная баба. На уме — ничего, кроме золотых побрякушек. А и власть, и почет, и поклонение. Да и наверняка любит, — дивно ли? Разошлет заявления во все концы: от главка до обкома. Захватают, запакостят святое и нежное. Сломают. Озлобится. Отчается. Какая же любовь потом?..»

Тут поднимало бунт сердце. «Не идиоты вокруг. Кто наказывает за любовь? Не распутство. Не блуд. Да и пусть попрекают, наказывают. Дура! Скажи он, и я сделаю все, чего захочет. С великой радостью. Развелся — не развелся. Снимут — не снимут. Важно ли? Любит — вот суть… Остальное перешагнем — хоть через эшафот…»

Загнав себя подобными противоречивыми суждениями в тупик, Ольга начинала искать из него выход и находила только один — уехать. Воображение живо рисовало картину скоропалительного бегства, и снова бунтовало сердце: «Как без него? Всю жизнь ждала. Искала. Обоих обкраду. Ради чего? Дочь взрослая. Толстозадая Марфа получила сполна… Нет! Ждать. Год. Десять. Ждать…» Верила: настанет ее день, грядет ее праздник: скажет Максим то единственное слово. Как это случится? Где? При каких обстоятельствах? Никогда не гадала, не позволяла себе.

Иногда на нее накатывало что-то похожее на раскаяние. Ну зачем она ломится в чужую семью, давно и крепко сложенную, обкатанную, испытанную временем и судьбой. Не благоразумнее ли все-таки отойти, стушеваться, задавить, вытоптать еще не распустившееся чувство? Уйди она, и замотанный, закрученный работой Максим со временем остынет, забудет. Молчит же он до сих пор. Значит, тоже страшится.

В городе знали: Бурлак любит и балует дочь, возит с собой в Москву и Ленинград, на рыбалку и на охоту. Долго исподволь Ольга наблюдала Лену. Та казалась взбалмошной, избалованной, самоуверенной девицей. Как отнесется она к новой любви отца? Да и мать для нее наверняка небезразлична.

Спокойно и объективно думать о Марфе Ольга не могла. Она не выносила эту женщину, все еще красивую («красотой и охмурила, опутала Максима…»), несомненно, по-житейски умную («обложила его со всех сторон заботами да уютом — не продохнуть…»), властную («мало ей своего дома, и в орсе, и в тресте норовит командовать…») и очень хитрую («на совещания ходит, на трассу летает, показывает, что его интересами живет…»). Ни разу Ольга не задала себе вопрос: что станет с Марфой, если желанное свершится? По Ольгиным понятиям, необразованная, толстокожая Марфа умела любить только телом, которое с годами потучнело, охладело, и будет справедливо, если она отступится от Максима…

Всем ходом мыслей и потоком чувств Ольгу неизменно прибивало к одному берегу.

И вот сбылось.

Свершилось.

Он признался.

Он любит…

Несколько раз перечитала она письмо, открывая в нем все новые интонации, детали, мысли. «Как теперь войти к нему в кабинет? По имени-отчеству или «Здравствуй, милый!»? Терпи… Опять терпи… Обнять бы. Прильнуть. Разомкнуться до донышка… Жди. Недолго уж. Столько ждала, а тут… Выдержу! Не сорваться бы. Не кинуться первой. Скорей бы… Кривить и двоедушничать он не станет. Придумает. Он все может… Жди…»

2

Гостиница «Строитель» стояла недалеко от главной площади областного центра, на тихой узенькой улочке, застроенной допотопными, разномастными и разноликими деревянными хибарами, домишками и домами с покосившимися, полуразвалившимися заборами и палисадниками, черными от времени щелястыми воротами, отвалившимися наличниками. Летом канавы вдоль тротуаров густо зарастали лопухами, крапивой, полынью, лебедой и прочей дикой зеленью, в которой вольготно гуляли сибирские кошки, блаженно дремали бесхозные псы, играли дети. Теперь проезжая часть улицы была черно-белой. Из-под неглубокого снега выпирали черные комья замерзшей грязи, виднелись бурые лепехи окольчуженных льдом луж, подчеркивая ветхость и неправдоподобную запущенность города, который кое-кто называл столицей нефтяной Сибири.

Бурлак неспешно шагал мимо угрожающе покосившихся, подпертых деревянных и железобетонных столбов, запинался о грязевые кочки, скользил на льду, перешагивал вмерзшие металлические прутья и проволоку, обходил груды мусора и с горечью думал: «Плохо строим Север? Можно чем-то оправдаться. Далеко. Дорого. Сумасшедшие темпы добычи — на тылы нет ни времени, ни средств, ни рук… А тут? Древнейший город Сибири, вот-вот четыреста годков. Центр уникальной нефтяной и газовой провинции — и… запорошенный снегом бурьян, покореженные заплоты, стаи бродячих псов и дикая грязь…»

Тысячу раз он прошел по этим улочкам. Зимой и летом. Осенью и весной. Пробирался по перекинутым через ямы и лужи жердочкам, прыгал по брошенным в воду кирпичам и все-таки приходил в грязных ботинках и заляпанных брюках. Привык к ловушкам — канализационным колодцам со снятыми крышками, к поваленным деревьям, покосившимся столбам. Ко всему привык. Но сегодня первобытный хаос почему-то зацепил за нервы.

«Чего это я? — спохватился Бурлак. — Транжирить нервную энергию на такую чепуху? Пусть у председателя горсовета голова болит… — Тут мысль метнулась к тому, что было подлинной причиной раздражения. — Трус… Бежал… Опять бежал. Давно ли ликовал. Обнимал бронзового дога. Летел. Ждал. А ступил на край, глянул с кручи — душа в пятки… Ну, тряхнут. Сместят. Понизят. Переживем. С Марфой надо бы объясниться… А Марфа — не крошка меж зубов: соломинкой не выковыряешь, под ноги не плюнешь. Двадцать три года Марфа была в нем, с ним, и, чем дальше уезжал от нее, тем чаще о ней думал, тем она родней и ближе, дороже и нужней становилась… Никакой любви. Недавно понял это. Никакой. Но куда ни повернись — всюду Марфа. Многим ей обязан. Работоспособностью. Здоровьем. Покоем… Вычищен, накормлен и обихожен по первому разряду — тоже Марфа. Дочь выросла в любви и почтении к отцу — опять Марфа. С бедой любой, с задумкой и сомнением — к Марфе… Не вдруг выдернешь. И с маху не перескочишь… Ну, благодарен ей. Был верен, послушен, старался не огорчать. Привалило великое счастье — любовь. Так что ж теперь? Запоздала? Пожалуй. Но ведь не старик. И хочу, и могу любить. И люблю…»

Под ноги неприметно подползла припорошенная снегом накатанная ребятней ледяная плашка. Ботинки скользнули, и Бурлак едва не кувыркнулся.

Выругался.

Зло сплюнул.

И опять лезли в глаза покосившиеся, обшарпанные избенки, припудренная снежком полузамерзшая грязь, падающие столбы и заборы. Сердили. Будили недобрые мысли…

Гостиница «Строитель» была ведомственной, селились в ней, как правило, одни и те же люди, и, направляясь в ресторан поужинать, Бурлак был уверен, что встретит знакомого, с которым и скоротает вечер. Не успел сойти с лестницы, ведущей в вестибюль, как его со спины облапил Феликс Макарович Кириков. Прижал к пухлому животу и, обдавая табачно-коньячным перегаром, забасил:

— Ну, друг. Не ожидал. Смотался без звука и тут в подполье. Звоню. Звоню — тишина…

— Только что коллегия кончилась, — Бурлак легко разъял с виду могучие ручищи друга, высвободился из объятий. — Никак еще дух не переведу…

— Потому я и тут, — заулыбался Феликс Макарович, привычно пришлепнув толстыми губами. — Одевайся быстренько, поехали…

— Куда?

— Смешной и наивный вопрос. Куда ходят вечером одинокие мужчины? Ха-ха-ха! Не хмурься. Знаю твою целомудренность. Все будет в самом лучшем виде.