Начнем сначала — страница 23 из 86

Дверку «Волги» предусмотрительно распахнул какой-то мужчина с лакейской улыбкой на сытом красном лице. Феликс Макарович называл его запросто — Федя. Он был в дубленке и пушистой, отливающей серебром ондатровой шапке.

— Ну все-таки куда мы? — повторил свой вопрос Бурлак.

— О, господи, — с поддельным неудовольствием проговорил Феликс Макарович. — Есть у меня квартирка. Поужинаем. Потанцуем. Отдохнем. А дальше — по усмотрению. Пожелаешь — будет тебе невеста. Нет? Вольному воля…

До сих пор Бурлак ни разу не был на этих «квартирках», хотя и знал, что у Феликса Макаровича такие укромные уголки имеются не только в областном центре, но и в Москве, и в Ленинграде, куда Кириков наезжал по делам своего треста.

Сегодня на коллегии главка Бурлак раз пять выступал, требуя технику и трубы под дополнительное задание, перенервничал, устал, потому, не раздумывая, принял приглашение друга и уселся рядом с ним на заднее сиденье «Волги».

«Квартирка» затаилась в новом микрорайоне на окраине города. В четырех комнатах оборудованы спальни, две кровати, трельяж и маленький шифоньер. В пятой, отделанной ореховым деревом и устланной коврами, разместилась гостиная. Здесь горел камин. По обе стороны от него стояли пианино и цветной телевизор. Объемистый сервант набит хрусталем и фарфором. Вокруг большого овального стола стояло восемь полумягких стульев с высокими узорчатыми спинками.

Стол был сервирован на шестерых. Молчаливая, молодая, пышнотелая и ярко накрашенная женщина вроде бы не спеша, но проворно и точно расставляла на столе тарелки с закусками, которые приносила из кухни. Сбросив дубленку, Федя сразу принялся помогать женщине.

— А где невесты? — спросил его Феликс Макарович.

— Будут в срок, — заверил Федя.

Когда закуски и бутылки были расставлены, появились «невесты» — две очень молодые, симпатичные, со вкусом одетые женщины — Ира и Лара.

Лара — блондинка и хохотушка. Ее звонкий, дивно прозрачный хохоток приятно возбуждал Бурлака. «Вот черт, — искренне дивился он, — этим смехом любого мужика раскочегаришь».

Ира — смуглолицая, с коротко «под мальчика» стриженными черными завитыми волосами. Глаза у Иры быстрые, с вызывающе приманчивым посверком. Они так и бегали из стороны в сторону, смеялись, дерзили и звали.

— Какая тебе по вкусу? — негромко спросил Феликс Макарович, когда девицы куда-то упорхнули из гостиной.

— Обеих тебе оставлю. Поужинаю и уйду.

— И зря. Жизнь уходит. И что мы от нее имеем, кроме работы? Есть у меня литературный подснежник. Недавно он рассказал такую байку: «Что имею я? — Работу!.. Что умею я? — Работать!.. Значит, я — обычный робот по прозванью человек…» Ха-ха-ха! По-моему, здорово! И в точку…

— Может быть, — без иронии откликнулся Бурлак. — Посади меня в хоромы египетского фараона. Окружи сказочной роскошью. С гаремом, слугами и неограниченной властью. Но запрети работать. И я променяю этот рай на трассовый балок и робу рядового электросварщика.

— А я бы не спешил с обменом, — раскуривая ароматную сигарету, тоже вдруг серьезно и неторопливо заговорил Феликс Макарович. — Жизнь одна. Отсеки от нее детство и старость — останутся крохи. Когда мы хотим, смеем и можем что-то взять от нее. Удовольствие. Радость. Наслаждение. Ведь жаждой этого природа или бог или инопланетяне-экспериментаторы наделили нас не случайно. Без этого мы — говорящие машины…

— Пускай, — угрюмо обронил Бурлак.

— А я не хочу быть машиной, — загорячился Феликс Макарович, несколько раз затянулся сигаретой, напустил целое облако сладковатого дыма. — Даже думающей и говорящей — не хочу! Согласен: работа приносит удовлетворение, радость, может быть, счастье…

— То-то! — торжествующе воскликнул Бурлак.

— Но разве это счастье равнозначно тому, какое дарит нам обладание женщиной? И разве эта радость хоть в малой мере схожа с той, какую таит в себе хотя бы обыкновенная дружеская пирушка?..

Не впервые сошлись они на этой развилке, но прежде им удавалось избежать столкновения, за миг до него развернуться и разлететься в стороны, не зацепив друг друга.

Но сегодня на сердце Бурлака была Ольга Кербс и пока еще безответное, мучительное и неотложное «как?». Потому он и кинулся в схватку, подсознательно понимая, что не с Феликсом Макаровичем сражается, а с самим собой. И выслушивая страстные доводы друга, Бурлак не уступал, не пятился, а еще неодолимее лез в схватку.

— Все твои плотью рожденные радости и наслаждения — самоедство! Наслаждение. Упоение. Счастье… — все преходяще и тленно. Все, что ты урвал у жизни, заглотнул, ляжет с тобою в могилу. И — ни следа! Останется только сделанное, отданное, сотворенное…

Феликс Макарович вдруг зло засмеялся. Кинул в кадку с пальмой погасший окурок сигареты, поспешно и жадно раскурил другую.

— Так ты что? Хочешь, чтобы я… этот миг пребывания на земле… отдал… трубам… плотинам… бетонкам? Ха-ха-ха! Не-е-ет! Мне наплевать… Увековечат ли меня в бронзе и мраморе после того, как я кану в небытие! Это прежде дурили головы байками о небесном рае, а на земле подсовывали ад… Потусторонней жизни нет! Есть только земная. И я хочу выпить свой кубок до дна. Все выпить. Слышишь? Сам и все! Сладкое и горькое. Яд и бальзам!..

Лет двадцать назад Бурлак бросил курить и с тех пор не питал к этому зелью никакого пристрастия, но сейчас выхватил у друга коробку сигарет, неловко выудил одну, не разминая, сунул в рот и прикурил от спички, зажженной Феликсом Макаровичем. Заговорил на удивление негромко, скорее сомневаясь, нежели утверждая:

— Но есть же нечто, что стоит над желаниями и страстями. Долг, например. Счастье ближних…

Пронзительно остро Феликс Макарович глянул в глаза другу и вдруг уловил там тревогу и смятение. «Что-то произошло, потому и зацепило его. Боится, не устоит?..»

— Долг, говоришь? Перед кем? Я плачу только за то, что беру. Баш на баш. Ни толкачом. Ни светильником. Ни детонатором. Ни для кого — не хочу! Не буду! Счастье ближних? Я — не касса взаимопомощи и не собес. Пусть каждый сам вырывает и охраняет свое счастье. Да ведь и…

В дверях показались Ира и Лара. Подкрашенные. Причесанные. Удивительно свежие, жизнерадостные и веселые.

— Вот и невесты, — негромкой скороговоркой сказал Феликс Макарович. — Девочки — будь здоров. Все умеют и могут. Не раз потом спасибо скажешь.

— Давай поужинаем, и развлекайся со своими невестами как знаешь…

— Не спеши с приговором. Посидим. Выпьем. Там видно будет… — многозначительно высказался Феликс Макарович и стал приглашать всех к столу.

«Девочки», видно, уже поделили сферы влияния, рядом с Бурлаком невесомо приземлилась улыбающаяся Ира, а Лара подсела к Феликсу Макаровичу.

Они и впрямь были мастерицы на все руки. И анекдоты рассказывали забавно и смешно, и стихи читали вполне прилично, и пели на два голоса недурно, причем Ира хорошо аккомпанировала на пианино. А уж танцевали…

И все-таки Бурлак ушел.

— Придется мне, старик, за тебя и за себя, — пьяно хохотнул на прощание Феликс Макарович.

— Как знаешь…

3

Тундра первой принимает на себя студеное суровое дыхание Северного Ледовитого океана. Полгода ее не касаются солнечные лучи, зато неиссякаемый глубинный холод исполинского тела полярного владыки все время леденит и леденит тундру, и та, сама мертвая от стужи, ограждает от нее земные леса, поля и степи.

Когда с хлебных полей Средней Азии уходят комбайны, в южных районах России гудет сенокос, а над Сибирью течет хмельной аромат свежих трав и цветов, в тундре вспыхивает весна, короткая и нежная, как вздох ребенка. Именно вспыхивает. Мгновенно, жарко и поразительно красиво. Два цвета борются в ней тогда: голубой и белый. Остальные — не в счет. Как малые колокольцы в пасхальном перезвоне, — лишь украшают мелодию, но не ведут ее, так и красные и желтые цветы только оттеняют, дополняют сказочно красивые узоры волшебного ковра, в какой превращается июньская тундра. Наверное, голубой тундра кажется еще и потому, что по ней разлито несметное множество незамутненных, первозданно чистых и светлых озер, рек и речушек, и все они, озаренные ослепительным, почти круглые сутки не гаснущим солнцем, сверкают либо отраженной небесной, либо собственной голубизной, их переливчатое, искристое голубое свечение густит, делая неповторимой тундровую голубень, от которой рябит в глазах, кружится голова, а сердце замирает в неизъяснимой сладостной тоске по высоте. Ввысь, под золотой небесный купол, манит голубой бескрайний разлив под ногами и над головой. Лететь. Лететь и лететь. Парить в вышине — плавно и неспешно, глазами и сердцем вбирая неземную ширь и красу цветущей весенней тундры.

Прекрасна и зимняя тундра. Ослепительно белая, с редкими островками будто из снега же вылепленных деревьев, с шумно взлетающими из-под ног и беззвучно, бесследно падающими в сугробы белыми куропатками, с внезапно возникающими и так же внезапно пропадающими в белом мареве белоснежными быстроногими и верткими песцами, с похожими на призраки, будто с линялых небес спускающимися и вновь взлетающими на небо оленьими упряжками, на которых величаво и молча сидят гордые, преисполненные чувства собственного достоинства хозяева этой земли — ненцы. Только сверху, с большой высоты, зимняя тундра кажется уныло однообразной, мертвой и холодной. Но вблизи, когда мчишься по ней на нартах, лыжах или автомобиле, она предстает живой, и ее мертвенно белая неоглядность уже не отталкивает, не пугает, не настораживает, а манит, суля нечто таинственное, но приятное, волнующее…

Потому, наверное, не полетел Бурлак на Черный мыс в вертолете, а покатил на «уазике» по только что пробитому зимнику, рискуя где-нибудь застрять, попасть под ураганную полярную метель иль угодить еще в какую-то западню, которые всегда подстерегают путника на бескрайних и почти безжизненных просторах великой тундры. А может, ему захотелось сосредоточиться, додумать до конечной точки ту не дающую покоя думу о себе и об Ольге. Нигде не думается так раскованно, как в дороге, среди безбрежных снегов и тишины.