Начнем сначала — страница 25 из 86

Ах, как бы распек он сейчас Глазунова, окажись тот около. И вдруг отрезвляюще горькая, обидная мысль: «Хорошо, что нет его рядом. Не смолчал бы. Что тогда? Лишиться такого начальника СМУ?..»

Видно, почуял Воронов бурю в душе управляющего. Похоже, и причину угадал. Отводя глаза и подавая руку, смущенной скороговоркой выпалил:

— Я пошел. Заждались ребята.

— Счастливо, — Бурлак заставил себя улыбнуться. Крепко тряхнул протянутую руку. — До встречи на трассе…

Весь оставшийся путь до Черного мыса Бурлак усмирял гнев на непокорного начальника СМУ-7 Антона Глазунова, но воротить первоначальное настроение так и не смог…

— Приехали, Максим Савельевич. Куда? В прорабку?

— Нет. К посту гидрологов. Если дед там — оставишь меня, а сам съезди пообедай в столовке…

4

Вот уже целую неделю Верейский недомогал. Он не смог бы однозначно и точно ответить на вопрос, что болит. Ни голова. Ни сердце. Ни желудок. И в то же время болели и голова, и сердце, и желудок, и ноги, и спина, и иные составные этого когда-то сильного, здорового, крепкого организма. Боль переползала с места на место, и там, где она побывала, гнездилась слабость — гнетущая, муторная, неисчезающая…

— Устал. Износился. Как ни крути: семьдесят пять… — негромко бормотал Верейский, вставляя сигарету в длинный мундштук.

Табак оказался безвкусным, только горечь от него во рту и больше никаких ощущений… Несколько раз неглубоко затянувшись, старик вынул сигарету из мундштука, притиснул горящим концом ко дну глубокой пепельницы.

Махорочки бы… Самосаду. С донником…

Гулко бумкнули настенные часы. Четыре удара насчитал он, сидя в самодельном глубоком и мягком кресле с высокой некрутой спинкой. Тут он и сидел все дни болезни, либо полулежал, расслабясь, покойно уложив голову на спинку, бессильно вытянув ноги и руки. Иногда чутко подремывал. Иногда читал. Но больше думал. Мысли были тягучие, путаные, часто рвались и пропадали.

Рядом с креслом — столик. На нем — пепельница, пачка сигарет, зажигалка, спички и три разноцветных, но одинаково длинных самодельных деревянных мундштука.

«Пора вставать. Слышишь? Вставай! — мысленно приказал себе старик, когда смолк бой часов. — Иди на кухню. Разогрей что-нибудь — или приготовь. Так нельзя. Четыре, а ты еще не обедал. Да и не завтракал. Только чай… Что за расслабленность. Ну! Встали!..»

«Погоди, — возразил он себе же. — Всю жизнь по команде. Всю жизнь по сигналу «надо!». Как отменно выверенный и отрегулированный механизм…»

«Потому и выжил, что мог себя заставить, — тут же вновь зазвучал первый голос. — И сделал немало. И дожил дай бог… Семьдесят пять, а сам себя кормишь и обслуживаешь… Ну, вставай. Понежился, дал слабинку, и хватит. Поужинай. Занеси наблюдения в журнал. И к дневнику. Сколько еще писать, а ты… Вставай!..»

«Кому нужна моя писанина?.. Самообман. Чем бы дитя ни тешилось. Сын и похоронить не прилетит. А надо бы повидаться… Зачем? Еще раз напомнить о том, о чем ему хочется забыть? Съездить бы в Лобытан. Найти свой барак. Говорят, они стоят. И проволока цела… К чему? Выжать слезу? Все сполна оплакано. На сотне сит пересеяно. Взвешено и обмерено. Не мне приговор выносить. И не нам. Только потомки смогут отсеять зерно от плевел… А было ли зерно? Было! Несомненно было. Все действительное — разумно. Это истина! Надо только измерять это действительное не однодневной меркой и не одной судьбой… Мне-то и таким, как я, разве легче от этого, какой меркой и как измерить те семнадцать лет?.. Легче…»

Протяжно вздохнул, потер грудь над занывшим вдруг сердцем. «Вот тут мои дневники могут пригодиться. Надо, пока жив, отослать сыну. Через полгода станет дипломированным историком. Будут друзья. Не сам, так они, дети их, но все равно вернутся к тому прошлому, тогда им пригодятся мои мысли. Не факты. Их они начерпают из архивов, а мысли. Я выстрадал право на оригинальность, на собственное мнение…»

Снова гулко и протяжно бумкнули часы. Один раз. «Половина пятого. А ночь на пороге…»

— По-одъе-ем! — громко скомандовал Верейский.

Сперва от спинки кресла он оторвал голову. Вдохнул глубоко и со стоном выдохнул. Потом пошевелил плетьми висевшими руками, приподнял их и с тем же негромким коротким пристаныванием опустил на подлокотники.

Одеревеневшие от долгой неподвижности ноги не подчинялись, и, чтобы стронуть их с места, пришлось брать руками под колено и отрывать от пола сперва правую, потом левую. «Это что за фокусы? — мысленно пожурил старик непокорные ноги. — Только этого не хватало… Нет уж, голубчики. Тяните. На своих двоих до черты. Без сиделок. Без подпорок. Чтоб пасть на ходу — и точка. Но на ходу. Слышите?..»

Резко взмахнув руками, он разом поднялся. Дважды с силой так раскинул руки в стороны, что хрустнуло в груди. Сцепив зубы, не выпуская на волю «ох!», еще раз кинул руки в стороны, сильней и резче прежнего. И вот уже еле приметный живой румянец показался на продолговатых запавших щеках. Достав из кармашка хлопчатобумажной куртки длиннозубую расческу, Верейский долго и тщательно расчесывал длинные белые волосы, подправлял и охорашивал пышные усы. Шагая на кухню, он подобрался, напружинился, следил, чтобы не шаркать ногами, и, как это было ни трудно, он все-таки шел ровно и твердо, будто направлялся на парад, на смотрины, на званый обед, где надо было держать и марку, и форму…

Он начал щепать лучину, когда постучали в дверь. С ножом в правой руке, с поленом в левой Верейский выглянул из кухни и увидел Бурлака.

— Можно к вам, Борис Александрович?

— Что за вопрос! — обрадованно воскликнул старик. — Не можно, а нужно. Непременно! Как это великодушно! Как мило с вашей стороны. Раздевайтесь, пожалуйста. Я как раз растапливаю плиту. Будем вместе обедать.

Несмотря на протесты Бурлака, старик помог ему снять полушубок, принял из рук гостя шапку.

— Вы пока пройдите, пожалуйста, вон в ту комнату. Там что-то вроде мастерской. Располагайтесь, как нравится. Я займусь обедом.

Комната была квадратной. Добрую половину наружной стены занимало окно. Мольберт, краски, рулоны ватмана, картины на стенах, небольшие скульптуры из дерева и глины на самодельных подставках и полочках…

По мнению Бурлака, картины были написаны не только профессионально, но и оригинально, талантливо: в них органически реальность смыкалась с фантазией. Бурлаку особенно приглянулась картина «Цветы тундры», и он снова и снова возвращался к полотну, на котором была изображена девушка с букетом, бредущая по цветущей тундре. Удивительно целомудренная, нежная, наивная девушка так искусно вписывалась в весеннюю тундру, что казалась ее неотъемлемой, составной частью, как эти карликовые деревца, крохотное синее озерко, белеющие вдали горы. «Убери любую из этих деталей, и картина станет бедней… Это и есть гармония…» — думал Бурлак, разглядывая картину то с одной, то с другой стороны и тихо насвистывая мелодию с детства застрявшей в памяти протяжной и грустной песни.

Вспомнилась мать. Двадцатисемилетняя солдатская вдова с двумя близнецами на руках. «Ох… кого люблю… кого люблю… не дождуся…» — звучал в нем низкий, грудной голос матери. Всю жизнь прожила вдовой. Здоровая. Молодая. Красивая. С открытым нестареющим ярким лицом. Не раз ее сватали, уговаривали, уламывали. «Почему ты не вышла замуж?» — спросил он как-то мать. «Не знаю, — ответила она, подумав. — Наверное, не любы были…» «Ты залетка… Ох… Ты залетка… Где ж ты, где ты?..» Два года он не был у матери. Сумасшедший марафон. И письмецо — раз в два месяца: живы, здоровы, работаем. Будущим летом только… Непременно. Всей оравой: с Ленкой, с Мар… Скорей всего придется одному. Придется ли?.. Веселая карусель…

Нечаянно оперся рукой о клавиши раскрытого фортепиано, и то сразу откликнулось сердитыми гулкими басами. Не раздумывая, подсел к инструменту. Тот был настроен хорошо, звучал отменно, играть на нем было легко и приятно. И Бурлак играл до тех пор, пока не заслышал шаги за спиной. Резко оборвав игру, обернулся и увидел Верейского с дымящей сигаретой во рту.

— Извините, ради бога, что потревожил. Играйте, пожалуйста. С удовольствием послушаю.

— Что вы! — Бурлак беззвучно опустил крышку фортепиано. — Это на меня ваши «Цветы тундры» подействовали. Отличная картина.

— Дарю! И не отказывайтесь. Не обижайте. Мне ведь не так-то уж много, точнее, совсем немного осталось… — тяжело вздохнул. — Пусть висит у вас на память.

Бурлак благодарил и отказывался и опять благодарил, но в конце концов принял дорогой и неожиданный подарок.

Потом они то ли обедали, то ли ужинали: шел уже шестой час вечера. Пили привезенную Бурлаком «Пшеничную» водку, закусывая солеными груздями и строганиной из муксуна. Верейский пил мало, ел хотя и аппетитно, но тоже мало и говорил короткими фразами, то и дело прерываясь и шумно вдыхая воздух. Тогда, на берегу реки, он показался Бурлаку куда крепче и здоровее.

— А вы — молодцы, — отодвинув едва початую тарелку с ухой и раскуривая сигарету, сказал Верейский. — И впрямь за несколько дней и причал, и базу, и поселок.

— Это мы умеем, на то и трассовики. Любую времянку на ходу соберем, на бегу — растащим.

— Плохо живется людям в ваших «времянках», — неожиданно сухо и осуждающе откликнулся старик. — Ни школ. Ни детсадов. Ни клубов. Все кое-как. На скорую руку. И так вот… и пять, и семь лет. Семьи лепят в балках. Старятся до сроку… Нехорошо. Нельзя так к людям. Да еще к таким, как наши богатыри…

— Видите ли, Борис Александрович, по замыслу эти поселки — вахтовые. В них должны приезжать на сутки, на неделю, на полмесяца. Отработали и назад, в город, в настоящее жилье, к семьям. Но у большинства рабочих настоящего-то жилья нет, вот и…

— И вас, простите великодушно, это не смущает?.. Не гнетет?.. — смиренно и негромко спросил старик.

Смиренный этот тон вовсе не безобидного вопроса и зацепил Бурлака за живое. Он терпеть не мог таких вот дилетантствующих вопрошателей-всезнаек, которые судят о жизни понаслышке или по газетно-журнальным публикациям, а сами ни черта не смыслят в обстановке. Ни ума, ни храбрости не надо, чтобы встать в позу обличителя и тыкать пальцем в то, что торчит у всех н