Начнем сначала — страница 30 из 86

— Ну, исполнилось у кого-нибудь? — подначивают деда.

— Так никто, паря, не сумел двенадцать-то кирпичей с каменки снять. Либо со страху лбом дверь в предбанник вышибал, там же в баньке и валился замертво, пока его не выгребут дружки на белый свет…

— Брехня! — непререкаемо говорит отец. — Сказки для несмышленышей!..

— А вот и не сказки! И не сказки! — кипятился дед Данила. — Ты вот всю войну по немецким тылам. А сходи-ка ныне в полночь в баньку-то, набери двенадцать кирпичей. Да вслух их считай…

— Нашел забаву, — смеется отец и вдруг говорит: — У меня Марфа сходит и приволокет тебе твои кирпичи. Марфа! Доченька! Сходишь ведь?

— Схожу, — откликается Марфа с полатей.

— Только никто отсюда, пока не воротится она, не выйдет, — уже деловито командует отец. — Посидим еще полчасика. Половина двенадцатого уже.

По узенькой глубокой тропинке, пробитой в сугробах, Марфа шла, как по проволоке над пропастью. Сделает шаг и замрет, послушает. Еще шаг или два, и снова встопорщенные чувства вбирают каждый шорох рождественской ночи. Ей казалось, что она слышит, как падают на отцовский ватник белые редкие пушистые снежинки… Когда, вырвавшись из дрожащей руки, ухнул в ведро первый кирпич, Марфа едва сознания не лишилась. Вот ворохнется кто-то в кромешной темноте, вот вздохнет, вот скажет что-нибудь жуткое или ухнет. Двенадцатый кирпич скользил, долго никак не давался в руки. Но вот и он лег на кучу собратьев. Сцепив зубы, зажмурясь, Марфа поворотилась к двери в предбанник, слепо толкнула ее, слепо переступила порог.

«Двадцать три года прожили. Через что прошли. Господи… Все изведали. И все — пополам… Поровну… Боль и радость. Горе и беду… Ничего не таили, не прятали друг от друга… По шагам, по взгляду угадывала, что на душе. Как же проморгала? Не вдруг ведь занялось. Не враз заполыхало. Не семнадцать годков. Пока разгоралось, — где была? Колечки считала? Нарядами тешилась? Мужа да дочь пестовала? А наиглавное-то проморгала… Кто она?.. Какая разница. Баба. Не телеграфный столб. Молодая, наверно. Образованная… Надо было послушаться Максима, пойти в вечернюю… А дочка? Да и Максим что твой ребенок. Всю жизнь — с двумя на руках. И работу не кинула. С Максимом-то хватало забот. Не покорми — не поест. Не последи — без рубахи уйдет. А когда заболел почками… Год поила травами. Деньги, время, дружбу — все на кон, лишь бы раздобыть эти девятнадцать трав. В командировку и то с термосом… Три лета подряд на виноград в Таджикистан к знакомым. Каждый день таскала с рынка по корзине винограду. Руками жала сок, по три литра в день выпаивала… Выходила… Какой уж тут институт? А до него еще надо было три года на десятилетку… Не за диплом бабу любят. Не в красны корочки целуют. Не к картинке прижимаются. А уж коль разлюбил… Надо уходить… Оставлять какой-то б… все это? А в землянке с малышом она жила? В балок воду таскала, чтоб постирать, выкупать, сготовить?.. Нет! Никуда! Ни шагу! Пусть сам катится. Опозорят. Снимут. Ни денег, ни положения. У этой… вся любовь кончится. Продерет и ему зенки-то. Опомнится. Воротится. Никуда не денется… Нет! Нет!.. Меня из седла не выкинешь…»

Тут встала перед глазами большая лесная поляна, с травой и цветами по пояс. Телега с поднятыми оглоблями, полная влажной ярко-зеленой травы, которую смачно и громко жует лошадь, пофыркивая, поматывая головой, лениво переступая и отбиваясь хвостом от слепней. До пояса голый отец упоенно и яро машет и машет косой, пробивая саженную просеку в высоченной густой траве, опутанной паутиной повилики и разукрашенной ослепительно розовыми пышными и духовитыми цветами иван-чая, возле которых неправдоподобно красными и жаркими, как живой огонь, казались цветы огневки. Царственные папахи иван-чая величаво возвышались над разноцветьем темно-синих колокольчиков, белоголовой стародубки, желтой россыпи львиного зева и многоцветного тысячелистника…

Отец еле выпросил этот день у председателя колхоза, затемно приехал на давно присмотренную далекую полянку, уверенный, что за день выкосит ее и еще одну добрую луговинку, также загодя им облюбованную. Оттого и косил на полный замах, торопливо и жадно, не обращая внимания на комарье.

Он косил, а двенадцатилетняя Марфа готовила завтрак подле небольшого костерка, то и дело подкидывая в него зелени, чтоб дымил погуще, отгоняя гнус. Увлеченная этим занятием, она не услышала отцовского зова, или тот окликнул слишком тихо, а повторить призыв уже недостало сил. Ее потревожила тишина, погасший вдруг громкий шорох косы. Девочка глянула на поляну, поискала глазами отца и не нашла. Не отозвался он и на зов. Утопая и путаясь в траве, она кинулась к прокосу и увидела отца. Увидела и напугалась белого безжизненного лица, оскаленных зубов и вывернутых, обезумевших глаз. Увидев Марфу, он что-то промычал. Та попыталась приподнять, перевернуть, уложить отца на спину, но он опять промычал что-то, как ей показалось, протестующее, и тогда Марфа решила скакать в деревню.

Никогда прежде Марфа не ездила верхом, не умела держаться на коне, да и лошадь попалась норовистая — то неожиданно взбрыкивала задними ногами, то вдруг норовила куснуть наездницу и долго не слушалась ни поводьев, ни окрика, а потом ни с того ни с сего понеслась вскачь. Марфу трясло на лошадином хребте, кидало то влево, то вправо, порой она сползала к самому хвосту, а через миг оказывалась на гриве. Но ни разу не слетела с коня, доскакала, донесла тревожную весть. Когда же на колхозной полуторке мать с дядей и фельдшером приехали на поляну, отец был мертв, у него оказался осколок в сердце. Домашние и не знали об осколке. Знал ли отец?..

«Осколок в сердце… Откуда он залетел к Максиму? Почему? Никакое семя не прорастет, если земля его не примет. Прискучила? Разлюбил?.. Любил ведь. Еще как. Привык? Примелькалась, приелась? Не распустилась вроде, не расквасилась. И прибрана, и обихожена всегда. И для своих-то лет… ягодка. Чего судьбу гневить… Ну поостыла, конечно. Не охладела. Не погасла навовсе. Вкус и цену понимаешь тому, что, допрежь казалось, само собой к тебе валится. Растет цена, ох как растет. И малой радости упустить не хочется… Максим… Ой, Максим… По дыханию, по стуку сердца угадаю во тьме кромешной. Все для него. Все ему. И когда, обеспамятев, слепо целуя, бормочет: «Ой, Марфа, какая ты у меня…» — лучшей награды не надо. Когда качнуло его? Не приметила. И как боролся с собой — мимо глаз прошло. Думала: на веки-вечные. Присушила — не оторвешь… Дура… Дурочка… Теперь все. Полюбил — отрубил…»

И снова память, неприметно и бесшумно стронула глыбу прожитого, воскресив, казалось, давно позабытое…

За день Марфа намоталась, набегалась по столовой, похожей на огромный заводской цех. Разболелась голова. Из загудевших рук посуда выпрыгивала, ровно живая. Разбила две тарелки и стакан. Еле дотянула до конца и бесплотной невесомой тенью выскользнула на улицу. А там весна. Пахнет цветущей сиренью и молодой травой. Едва присела на скамейку в скверике дух перевести, с мыслями собраться, как тут же рядом, будто с неба, пал Максим.

— Давно тебя караулю. Пойдем провожу.

— Куда?

— Куда хочешь.

— Никуда не хочу. Отцепись.

— Я же люблю тебя…

— Люби и провожай своих студенток. А я срублю дерево по себе. Шофера какого-нибудь или дворника… — И хохотнув задиристо, сорвалась с места и кинулась прочь.

Он нагнал, снова заговорил о любви. И опять она бесцеремонно и дерзко отмела его признание.

Так повторялось еще не однажды. Пока наконец, выведенный из себя, он не закричал:

— Я все равно приду к тебе. Сегодня приду. И вот тогда… Вот посмотрим…

И пришел в ее крохотную, похожую на пенал чердачную комнатенку.

Он целовал, обнимал и гладил ее. И она целовала. И она обнимала. И она гладила. Иногда его рука ложилась на ее грудь. И Марфа бездыханно замирала, каменела в ожидании чего-то невероятного, немыслимого, но давно и очень-очень желанного. Но рука срывалась с груди, скользила по талии и снова замирала на бедре. Ее начинало лихорадить. Она еле сдерживала дрожь. «Ну чего ж ты, — хотелось крикнуть ей. — Ведь я же люблю…» Стиснув зубы, она молчала. Ей не хватало воздуха. Сердце ошалело колотилось у самого горла. «Укусил бы. Щипнул. Сделал больно…» А он вдруг выпускал ее из объятий, тяжело и часто дышал, закуривал. Но стоило ей чуть поостыть, как его руки снова обнимали, и опять она льнула и липла к нему, и оба задыхались от бесконечно долгих поцелуев, и снова до мелкой дрожи в теле Марфа хотела, чтобы Максимовы руки не стеснялись, не замирали на пороге того единственного мгновения. Однажды, доведенная его ласками до исступления, она чумно прошептала:

— Я сама… Сама разденусь… Не могу больше…

— Нет, — еле внятно вымолвил он и долго, громко глотал слюну. — Нет… Поженимся… тогда… Люблю ведь…

Тут высветился в памяти весенний лужок на берегу реки. Две белые ленты миллиметровки, длинные-предлинные, растянулись на лужке, как холсты. На них — бутылки, горы хлеба, колбасы, помидоров, огурцов и прочей снеди. Ни вилок, ни тарелок. Сосиски варили в ведре и доставали их оттуда целыми связками. Куриц жарили на костре, насадив на палки. В дешевые граненые стаканы наливали шампанское. Забросали цветами ее и Максима и при этом оглушительно орали «горько!»… Это была студенческая свадьба выпускника Нефтяного института имени Губкина Максима Бурлака с официанткой институтской столовой красавицей Марфой Полевщиковой. Вечером, когда неугомонные ребята завели хоровод, они с Максимом убежали в березовую рощу и…

«Боже мой, неужели это было?.. Вот так, наверно, вчера он с этой… Мерзавка! На чин и деньги польстилась. Сказала бы мне. Я б швырнула ей в морду все свое золото. Сшила бы ей сарафан из червонцев. Подавись! Только Максима не трогай. Мой он. Мой. Моими руками слепленный… Вцепиться? Поднять крик? Сгорит Максим бездымным порохом. Пометут с кресла управляющего. Освищут. Ославят. Голова, конечно, останется при нем. Подымется снова. Если любит, гору свернет. Еще выше взлететь может… Она-то любит ли? А ну корысть гонит? Иль засиделась в девках? Перестарка какая-нибудь? Мужика позарез охота, дитя надо. Вот и рубит дуб… Не отдам! Зубами грызть стану — не отдам! Выслежу эту б… Так тряхну… Да кого это я? Ополоумела? Максим без любви не переступил бы… Неуж кулаками мужика удерживать? Стало быть, сгорело на корню. Было да сплыло… Уйду…» Опять перед глазами та же кухня в небольшой деревенской избе. Только и полати, и пол, и лавки не блестят свежей краской. Пообтерлись, пообшарпались, полиняли. А без хозяина некому подновить.