Огнедышащей, грохочущей трассой Бурлак мог любоваться подолгу. Особенно с вертолета. В серых сумерках короткого полярного дня иль в подсвеченной снегами зыбкой мгле бесконечной северной ночи трасса казалась раскаленной, медленно ползущей гигантской змеей. Бывало, и час, и два летит вертолет над трассой, а внизу все огни, огни, огни. И вся эта масса, лавина машин и людей, блестящее круглое тело исполинской трубы — все двигалось.
Движение — первый и заглавный показатель жизни. Раз живет, значит, движется. Вперед или назад, к апогею или к гибели, но движется. Расцветает или увядает. Пробивается в мир или уходит из него, но движется, движется, движется. Остановка — смерть…
Бывало, когда «пошла» труба, Бурлак по суткам не вылезал из вертолета. Особенно долгим и дотошным был его самый первый в сезоне облет трассы — «разведполет». Здесь, на Севере, сто километров — не расстояние, час лету — не перелет, и во время «разведполета» вертолет Бурлака пролетал иногда более тысячи километров. Приметив что-то неладное на трассе, Бурлак командовал посадку, вертолет зависал над указанным местом, Бурлак выпрыгивал в сугроб, и машина вновь взмывала в небо и кружила там, ожидая управляющего. Заправлялись в трассовых поселочках, там же наскоро обедал экипаж и снова в полет. С участка на участок, из мехколонны в мехколонну. До тех пор, пока не облетят всю трассу и та накрепко не осядет в сознании Бурлака не цифрами, а яркими картинами местности, живыми образами тех, кто «гонит» трубу. Его память надолго вбирала сотни разных несхожих лиц, и, заговорив о делах на каком-то участке, он тут же воспроизводил в памяти и место действия, и работающих там людей и принимал решение, сообразуясь с тем и другим. Таким «разведполетом» начиналась для Бурлака каждая новая зима, каждая новая трасса. Это стало традицией, неписаным законом. И нынче, едва грянули настоящие морозы, ожили зимники и «пошла» труба, начальники участков и мехколонн, прорабы и бригадиры — все стали лихорадочно готовиться к наезду управляющего трестом Максима Бурлака. Но…
Преданный Юрник несколько раз вскользь спрашивал:
— Когда на трассу?
Отводя глаза, Бурлак бросал с напускной деловитостью и равнодушием:
— Может, и завтра.
Но проходило завтра и послезавтра, трасса жила, двигалась, а управляющий никак не мог оторваться от Гудыма. Понимал, что давно пора, вот-вот начнутся селекторные переклички, придется отвечать начальнику главка, а то и министру или его заместителям на массу вопросов, а что отвечать, если ни разу не был на трассе. Ловил на себе недоуменные взгляды ближайших помощников. Морщился, когда начальники участков и мехколонн, разговаривая с ним по телефону или по рации, непременно спрашивали «когда к нам?». Угрюмо отвечал им, как и Юрнику, — «может быть, завтра», но…
С ним творилось что-то непонятное и недоброе… Куда-то заносило его, срывая с привычной орбиты. «Куда?» — все чаще спрашивал себя и не находил ответа. Лишь иногда и очень-очень смутно откуда-то из самых потайных глубин души вдруг тянуло затхлым и мерзким душком страха. Переполошенный Бурлак придирчиво засматривал в себя: трусов он презирал, ибо сам был не трус.
Нынешней весной возвращались они из областного центра с собрания партийно-хозяйственного актива главка. Только-только спецрейсовый «ЯК-40» оторвался от взлетной и стал круто набирать высоту, как за бортом что-то вдруг отвратительно звякнуло и загрохотало. Двигатели заглохли. Машину стало трясти, кренить, опрокидывать. «Горим», — тихо сказал сидевший у окна Юрник. «Вот будет радость подчиненным, забота начальству: сразу опустеют двадцать пять руководящих кресел», — тоже негромко, с каким-то злым весельем откликнулся Бурлак, и этим его словам суждено было стать крылатыми, их повторяли, передавали из уст в уста, дивясь мужеству и самообладанию управляющего Гудымтрубопроводстроя. «ЯК-40» удалось посадить, пламя задавили.
Из пассажиров этого спецрейса в тот день в Гудым полетели только Бурлак с Юрником. И не проговорись Юрник, близкие так бы и не узнали о происшествии.
«Какого черта торчу в Гудыме? Неужели…» И замирал у этой черты, боялся шагнуть за проклятое «неужели», ибо чуял: там и есть корешок. Постыдный. Чужеродный. Но крепкий. «Да рви же его. Рви!» — приказывал себе и не рвал и оттого пуще прежнего злобился на всех. И будто по негласному закону подлости именно в это время произошел нелепый случай с Юрником…
Когда ударили холода, решил Юрник облететь трассовые поселки, посмотреть, как устроились трассовики. Приехал на вертолетную, подошел к уже нагруженному «МИ-4» да вдруг вспомнил что-то.
— Летите без меня, — сказал Юрник вертолетчику. — Я потом.
Железная пузатая стрекоза оторвалась от земли и, раскачиваясь, медленно полезла в небо. Прикуривая, Юрник на миг опустил глаза. А когда их вскинул, вертолета вверху не было. Успел приметить его подле самой земли. Потом глухой и страшный удар. Отлетающие лопасти. И сплющенная, покореженная жестянка — братская могила пятерых.
На другой день Юрник улетел в самый дальний трассовый поселок. А Бурлака это происшествие так потрясло, что он не однажды вспоминал катастрофу и всякий раз поразительно явственно, до легкой дрожи в теле видел себя в железном чреве падающего вертолета. За многие годы скитаний по Северу он всякое повидал, не однажды оказывался на той роковой черте, переступив которую человек уходил в небытие. Но никогда доселе не вспоминал пережитых катастроф, что было — то было…
Приметам он не верил, над суеверными предрассудками смеялся, никогда не думал о смерти, подсознательно считая себя вечным. И вдруг… вселилось в него это неосознанное беспокойство и дурное предчувствие, с каждым днем становясь все острей и нетерпимей. Не раз он отдавал команду: приготовить на утро вертолет. Но завтра обязательно что-нибудь случалось непредвиденное, мешало задуманному, и гремел отбой.
«Черт возьми! Что же все-таки происходит?» Бурлак был как под местным наркозом: видел, слышал, понимал, но не мог переиначить. Это страшное состояние оглушенности, неосознанности и неподвластности собственных поступков рассудку накатило на Бурлака в тот момент, когда он понял, что Марфа ушла, ушла насовсем, ушла, освободив его от постыдной необходимости лгать и изворачиваться. Ни в тот миг, ни теперь, по истечении полумесяца, Бурлак ни разу не подумал: чего стоил Марфе этот великодушный жест? Куда она ушла? Где притулилась? На какие средства и как существует? Жива ли она, наконец?
В Гудыме Бурлак был фигурой первой величины. Его знали все. В той или иной степени многие были от него зависимы, чем-то ему обязаны, чего-то ждали и хотели получить. Гудымский нарсуд в несколько минут расторг брак Марфы Полевщиковой с Максимом Бурлаком. Узнав об этом, ошеломленные друзья кинулись в знакомую квартиру Бурлаков, но та оказалась запертой. Тогда Феликс Макарович примчался в трест Гудымтрубопроводстрой и, сказав секретарше: «Сюда никого», ворвался в кабинет Бурлака.
— Ты что, Максим, ошалел? Такую жену потерять! — загромыхал Феликс Макарович, едва переступив порог кабинета.
— Ты о чем? — недоуменно спросил Бурлак.
Видавший виды, битый, тертый и ломаный Феликс Макарович опешил, а Бурлак вышел из-за стола, подал руку и, не выпуская тяжелой, рыхлой кириковской ладони из своей сухой и сильной пятерни, усадил друга в кресло, сел напротив.
— Что стряслось, Феликс?
— Это правда, Максим? — негромко, с умоляющей ноткой в голосе спросил Феликс Макарович.
— Правда — перевернутая ложь, — глубокомысленно выговорил Бурлак. И вдруг, привстав, жарко и торопливо:
— Я не могу по-твоему: жить с одной, спать с другой, развлекаться с третьей. Что поделаешь. Надеюсь, наша дружба выдержит и этот поворот. И кончим об этом.
— Аминь! — протодьяконским басом протянул нараспев Феликс Макарович…
Заботы о собаке и квартире Бурлак поручил соседям и, не заходя домой, шел с работы прямо к Ольге Кербс. Они еще не прижились, не привыкли друг к другу. Их отношения были отношениями начинающих любовников, таящими в себе массу приятных неожиданностей и прекрасных, волнующих открытий…
Он решил, что только теперь, будто вдруг прозрев, понял, что такое женщина, не переставал дивиться и восхищаться ее гармонией и красотой, открывая в ней все новые и новые черты. Любая поза Ольги казалась неповторимо изящной. Подберет ли она ноги под себя и, прижавшись спиной к стенке, по-восточному усядется на тахте, или, закинув ногу на ногу, расслабленно расположится в кресле, или, присев на край низенького пуфика, упрет локти в колени, а на раскрытые ладони положит подбородок — все равно в любой, самой неожиданной позе Ольга была стройна, изящна и прекрасна.
— Ты как неведомый материк: чем больше узнаешь, тем больше непознанного.
— Когда все известно, скучно жить, — ответила Ольга.
Его умиляло и волновало все: и небрежно, бессильно уроненные на колени длиннопалые кисти рук, и четко обозначившийся прогиб тела в талии, и слегка запрокинутое лицо с упрямой морщинкой меж светлых пушистых бровей, и напряженная от наклона головы, тонкая длинная шея, на которой четко проступила сонная артерия.
Бурлаку казалось, что вдохновляющую силу женской красоты он постиг только теперь, с Ольгой. С каждым днем крепла его убежденность, что он — единственный, кто осчастливлен великим открытием неповторимо прекрасной сути женщины, кто постиг неиссякаемую глубину и радость земной любви. И сам себе в том не признаваясь, Бурлак страшился недолговечности своего счастья, боялся нелепого случая, который мог бы это счастье разрушить, оборвать. Иногда в разгар делового разговора или за чтением очень важных служебных бумаг его вдруг простреливало предчувствие беды. Не в силах ему противиться, смятенный Бурлак лихорадочно нажимал на селекторе кнопку связи с БРИЗом. Услышав короткое Ольгино «да», тут же отключал селектор, но сразу настроиться на прежний лад не мог.
«Не может счастье быть бесконечным, что-нибудь непременно случится, не сломает, так покачнет, омрачит, остудит…» И, страшась этого, Бурлак стал осторожничать, Ольгу из виду не терял и себя берег, со дня на день откладывая свой первый в сезоне «разведполет» по только что ожившей трассе. Эта игра в прятки с самим собой продолжалась бы, наверное, еще долго, если бы случайно не подслушал телефонный разговор Глазунова с кем-то. Поняв, что вклинился в чужой разговор, Бурлак хотел положить трубку, как вдруг услышал вопрос незнакомца: «Бурлак на трассе?» — «Какая ему теперь трасса? — язвительно откликнулся Глазунов. — Молодуху пасет. Уедет, а вдруг уведут или сам, не дай бог, в пути переутомится».