Начнем сначала — страница 39 из 86

Кинула пищащую трубку на аппарат. Глянула на сидящего у ног пса.

— Что у вас случилось, Арго?

Настороженный, чуть-чуть пугливый и преданный взгляд коричневых собачьих глаз встретился с тревожными глазами девушки. Пес поднялся. Еле приметно пошевелил ушами и вдруг сквозь стиснутые челюсти тонко-тонко заскулил, протяжно и надорванно, будто заплакал…

2

Бурлак долго плескался под душем, поливая себя то очень горячей, то вовсе холодной водой. Взбодренным, раскрасневшимся и довольным вышел он из ванной комнаты, кутаясь в подаренный Ольгой белый пушистый халат.

— Будем ужинать или посидишь передохнешь? — ласково спросила Ольга, сияя счастливой улыбкой.

За две недели супружества Ольга приметно переменилась. В чем состояла эта перемена — не легко было бы ответить односложно. Ни похорошела, ни подурнела она, одевалась по-прежнему модно и нарядно, как и прежде, тщательно обихаживала себя. И все-таки это была не прежняя Ольга. Изменился голос — обмяк, в его звучании проступали доселе незнакомые, воркующие нотки. И жесты сделались менее резкими, округлыми и плавными. Умиротворенностью и спокойствием веяло от ее сильного, всегда напружиненного тела. И даже походка переменилась, став чуть замедленней и спокойней.

Бурлак не приметил перемен в Ольге, не искал их и не задумывался над этим: он любил. В неведомых запасниках уже немолодого организма, оказывается, таились недюжинные резервы энергии и жизненных сил, и, пущенные теперь в оборот, они омолодили Бурлака настолько, что его хватало на все: и на руководство гигантской стройкой, и на оглушительные, всепоглощающие вспышки страсти, на книги и на музыку. Он чуточку похудел, стал еще подобранней и стройней. Приметно запали щеки, и на них стали видны скрытые доселе тонкие ломаные линии нарождающихся морщин. Но зато каким молодым, неукротимым и яростным азартом было пронизано все, что говорил или делал он при Ольге. И теперь, почуяв на себе любящий, восторженный Ольгин взгляд, Бурлак браво ответил:

— Посидим немножко.

А когда, обнявшись, уселись рядом на диване и совсем близко Бурлак увидел ее глаза, ощутил упругую мягкость прильнувшей к нему груди, все напускное разом скатилось с него, и он заговорил непривычно низким глухим голосом:

— Никак не привыкну, что ты всегда рядом, под рукой, что ты моя…

— Я и по сей час не верю. Проснусь и думаю: приснилось, наверное. Прислушаюсь. Прижмусь. Щека у тебя колючая. Как ежик. И так сладко станет. И сразу усну.

— Неужели ты никого не любила?

Спрятав глаза в счастливом прищуре, она негромко ответила:

— По-моему, нет. Кому-то симпатизировала. Кто-то нравился. Танцевала. Целовалась. И вся любовь.

— И вся любовь, — раздумчиво повторил он, думая, как видно, о чем-то другом, далеком от Ольги.

Женщина сразу почувствовала это короткое неприятное отчуждение, теснее прижалась к Бурлаку. Будто проверяя, чисто ли выбрит, большим пальцем правой руки провела по его щеке, встревоженно и тихо спросила:

— О чем ты, Максим?

Он и сам не знал о чем. Ворохнулась вдруг в душе какая-то струна, натянулась и заныла. С чего бы это? Не хотел докапываться и не стал.

— Эти четверо суток без тебя тянулись, тянулись…

— Глазунов с тобой не прилетел?

— Н-нет. А почему он должен был прилететь со мной?

— Сынишка у них заболел. Третий день температура сорок. Роза дважды разговаривала с Антоном, а тот: «Провожу Бурлака, прилечу». Она и думала — с тобой.

Хмыкнул Бурлак. Покачал головой.

— Пойдем ужинать.

Когда они поднялись и, взявшись за руки, неспешно направились в кухню, оглушительно зазвенел телефон. Этот наглый, назойливый звонок будто ввинчивался в спину, и сверлил, и буравил, становясь все нестерпимее. «Черт!» — мысленно ругнулся Бурлак и вспомнил Арго. Пес всегда истошно лаял на телефонный звонок, норовя запрыгнуть на столик, где стоял аппарат. «Завтра загляну к нему», — решил Бурлак, придерживая рванувшуюся к аппарату Ольгу.

— Не тронь. Позвонит и умолкнет.

И в самом деле умолк. Но через несколько секунд, словно обиженный невниманием, маленький сверкающий желтый телефонный аппарат снова залился таким пронзительным, требовательным трезвоном, что Ольга поспешила схватить трубку.

— Алло.

— Дай трубку Максиму! — приказал незнакомый, властный, злой женский голос.

Обиделась Ольга, вспыхнула, но не приструнила незнакомку: что-то в этом раздраженном, неведомом голосе насторожило и обеспокоило, пожалуй, даже напугало, и она растерянно протянула трубку Максиму.

— Кто там? — недовольно спросил он.

— Возьми, пожалуйста.

Он взял. Кашлянул, прочищая горло, с низким, сильным голосом:

— Вас слушают.

— Ты что, ополоумел от счастья?

— Кто это?! — взревел Бурлак.

— Сталина. Сталина говорит. Беги домой. Там Лена… И все.

Только короткие жалобные «пи-пи-пи» влетали в ухо Бурлака. А в сознании: «Приехала Лена! Лена?.. Приехала?..»

— Лена приехала, — негромко, деловито и бесстрастно выговорил он, осторожно укладывая на место пищащую трубку, и от недавнего настроения не осталось даже осколков.

И Ольга сжалась, будто ее, нагую, разогретую, окатило пронзительно холодным сквозняком. Хотела что-то сказать встревоженному, растерянному мужу, но то ли не решилась, то ли не нашла нужных слов. Пробормотала только:

— Беги к ней…

И лицо ее отразило те же растерянность и тревогу, которые были на лице Бурлака.

3

Дверь оказалась отпертой. Возле порога с Арго на руках стояла Лена. Скинув собаку, порывисто и крепко обхватила отца за шею, прижалась к нему и заплакала — безнадежно и горько, совсем по-детски, с неподдельной трогательной беспомощностью. Он сам едва не заплакал. Обнял дочь за узкие подрагивающие плечи и, легонько оглаживая их, похлопывал по ним, как можно бодрее говорил:

— Ну вот еще. Что ты? Право же, ни к чему. Ну, успокойся, Лена. Да успокойся же, я тебя прошу…

Пес кружил у их ног, подпрыгивал, визжал и лаял. Они его не замечали. Обнявшись стояли два самых близких и дорогих друг другу человека, стояли и боялись разомкнуть, разъять свои объятия, боялись отступить, отстраниться один от другого хотя бы на шаг, потому что оба чувствовали: малый просвет, крохотная межа меж ними тут же и неизбежно обернется полосой отчуждения, которую им уже не одолеть вовек. И понимая это, и отдаляя страшный миг, Лена все плотнее прижималась к отцу, а он все крепче обнимал девушку и уже не утешал, не уговаривал, а только поглаживал да целовал в голову. Когда же слезы у нее иссякли, не отрываясь от отца, она тихо спросила:

— Где мама?

— Не знаю, — также тихо ответил он.

— Не знаешь?

— Не знаю, — со вздохом повторил он тверже и громче.

Тогда она отступила от него и, глядя ему прямо в глаза, дрогнувшим голосом спросила:

— Что случилось, папа?

— Дай мне раздеться. Сядем. Попьем чайку. Выпьем по рюмке со свиданием. И поговорим.

Пока Лена наскоро прибралась в кухне, вскипятила воду, заварила чай, потом накрыла стол, выставив на него привезенные гостинцы, домашнее варенье и мед, Бурлак принес из бара бутылку коньяка и бутылку сухого вина, поставил фужеры и рюмки, разложил салфетки. Оба не торопились закончить приготовление к чаепитию, потому что предчувствовали, каким трудным и недобрым будет их разговор. Бурлак уже не верил, что найдет слова, способные объяснить происшедшее так, чтобы не поколебать прежних отношений с дочерью, не заронить в ее душу недобрых семян. А Лена, угадывая виновность отца в том дурном, что случилось в их семье, нервничала и волновалась все сильнее.

— С приездом, дочка. С благополучным возвращением!

Изо всех сил желая казаться обыкновенным — спокойным, добрым и веселым, — он даже улыбнулся.

А она была напряжена до предела. Всю волю собрала Лена, чтобы сдерживать наплывающие рыдания.

— Спасибо, папа.

Отпила несколько глотков, даже не почувствовав вкуса вина. Бурлак жадно выпил одну за другой три рюмки коньяка, немножко покраснел, стал уверенней. Однако разговора о главном не начинал, плутал вокруг, сшибал листочки, обламывал веточки, а корешка не касался. И Лена не выдержала:

— Что случилось у нас, папа?

Надо было объясняться — раз и навсегда; найти нужные слова, обосновать, убедить, доказать, при этом так прокрутить роковой треугольник, чтоб никого не зацепить, не царапнуть, не очернить: ни мать, ни Ольгу, ни себя. Задача оказалась непосильной, и сколько ни бился Бурлак, не нашарил даже верных подходов к решению. Рассуждать о пылкой любви и неодолимой страсти — смешно и нелепо. Сообщить об уходе Марфы, ничего не объясняя, — нельзя. Межевую черту, лазейку между этими краями не стал и искать — недостойное занятие. «Будь что будет. Поймет — не поймет, все равно не переиначить, не переиграть…»

Заготовленная фраза вдруг показалась жесткой и неубедительной, а новая никак не складывалась. Лена приметила его растерянность, отвела глаза. Заминая противную паузу, Бурлак покашлял, налил и выпил еще одну рюмку коньяка, отхлебнул глоток горячего кофе и наконец заговорил:

— Не буду дипломатничать: слишком дорожу тобой, нашими отношениями. Лучше сразу в пасть, чем в когти. Так ведь?

Она согласно нагнула голову и тоже отхлебнула из кофейной чашечки.

— Все случившееся для меня такая же неожиданность, как и для тебя. Но поезд уже ушел. Можно только оглянуться: воротиться нельзя. Ни перед тобой, ни перед Марфой ни в чем не виноват. Никогда не обидел, не унизил, не оскорбил твою мать. В моей жизни она была единственной женщиной и полноправной хозяйкой в доме. Согласна?

Ему необходимо, чтобы дочь поддакнула, подтвердила, но она молчала. Ее угрюмая немота, опущенные глаза, бледные дрожащие щеки и эта безжизненно уроненная на стол тонкая кисть руки — все задевало, царапало по нервам, взвинчивая, сбивая с мысли, рождая сомнение в правильности выбранного тона. И желая хоть немного разрядить атмосферу, ослабить напряжение, он спросил с ноткой плохо скрытого нетерпения: