Запоздалое раскаяние навалилось на Марфу. Она насмехалась, издевалась над собой, исступленно рвала и терзала душу свою и радовалась мучительной боли и упивалась ею.
Последняя неделя в Москве была для Марфы нескончаемой душевной пыткой, а в муках этой пытки неожиданно родилось, окрепло и стало необоримым желание воротиться на Север, поближе к Гудыму, к Лене, к Максиму. Не обманывалась, знала: чем ближе, тем больней. Непременно больней. Обязательно больней. Чем ближе, тем больше будет кровоточить и ныть сердечная рана. Станет ловить слухи о Максиме, выуживать из газет и радиопередач гудымские новости, искать и сторониться встреч с любым гудымчанином, то и дело бередя незаживающую рану, причиняя себе боль.
Но это не пугало, не ослабляло обратную тягу к Северу. Напротив, та усиливалась, становясь болезненно нестерпимой. С болью и отчаянием преодолев, перешагнув душевные муки великие, Марфа испытывала какую-то удивительную болезненную радость самоотмщения при одной только мысли о возвращении на Север.
Марфа хотела страдать — сильно и искренно, чтобы в муках искупить прежнее и оплатить будущее. «Не может быть, чтобы прошлое осталось навеки на другом берегу и к нему ни мостика, ни брода, ни переправы».
Желание перекинуть такой мостик, нашарить брод, навести переправу и толкало Марфу назад, на Север, поближе к Гудыму…
Анна Филипповна проводила Марфу со слезами: так сдружились они за этот месяц. И подарками нагрузила для Лены, для Максима, для Сталины Кириковой, с которой когда-то, в гудымскую бытность, крепко дружила. Придумав что-то, Марфа купила билет не до Гудыма, а лишь до областного центра, известного сибирского города с коротким и непонятным названием татарского происхождения.
Последний день в столице и весь путь до Домодедова Марфа была шумной и веселой, громко смеялась, тормошила Анну Филипповну, рассказывала забавные истории из гудымской жизни. А у дверей комнаты, где проходил досмотр ручного багажа, огорошила подругу:
— Ушла я от Максима. Совсем ушла. В тот самый день, когда к тебе прилетела. Теперь у него молодуха…
— Так что же ты молчала? Боже мой, Максим? А как же Лена?
— И Лена ушла. Вся семья развалилась, рассыпалась на… на… — и зашлась слезами.
Порывисто обняв плачущую Марфу, Анна Филипповна начала было утешать, уговаривать остаться в Москве, а потом и сама разрыдалась. Так, обнявшись и рыдая, стояли они до тех пор, пока не рассеялась толпа перед дверями…
Пока унимала Марфа взбунтовавшиеся нервы, налаживая в душе мало-мальский порядок и покой, — перелет окончился. Сдав чемоданы и дорожную сумку в камеру хранения, Марфа торопливо вышла на площадь перед аэровокзалом и, не оглядываясь по сторонам, с ходу села в первое подвернувшееся такси.
— Куда вам? — спросил шофер.
— До центра.
До центра города езды было каких-нибудь пятнадцать — двадцать минут. За эти коротенькие быстротечные минуты Марфа так и не решила, где остановиться, к кому постучаться за помощью. А главное, куда дальше? Надо было выбрать место поближе к Гудыму, но не на виду у Максима, чтобы не знал и не догадывался.
Бродить по областному центру ей показалось рискованно. В любой миг можно было ненароком наскочить на знакомого гудымчанина. Здесь трубостроительный главк и обком, и каждую неделю не совещание, так коллегия, или пленум, или еще какое-нибудь заседание, конференция, слет, на которых мог оказаться и Кириков, и Юрник, и сам Максим. Хотелось посидеть где-нибудь незамеченной и без помех додумать наконец до точки, решить. Но где присесть? Двенадцать градусов — не велик мороз, а все равно на скамейке в скверике долго не посидишь.
По лабиринту утонувших в снегу, то сворачивающихся в клубок, то расползающихся веером узеньких переулочков Марфа неожиданно вышла к универмагу. В магазине было тепло и людно. Но присесть было не на что, и укромного уголка, где можно бы затаиться и подумать, не обнаружилось. А постоянное близкое соседство потных, запыхавшихся, усталых людей, суета и гомон мешали замкнуться в себе, сосредоточиться.
И снова она петляла по безвестным улочкам, пока не забрела в пустынный тихий тупичок возле огромного, сажени две высотой, деревянного забора. Тут был крохотный скверик, — два десятка закуржавленных тополей и берез, четыре скамейки с литыми чугунными спинками, две мусорные урны и дивно белый, еще не тронутый копотью, нетоптаный снег, изузоренный птичьими и собачьими следами. Три домика глядели окнами в потертые временем, побитые непогодой, когда-то покрашенные, а теперь грязно-серые доски забора. Из труб над крышами домиков вылетали еле приметные серые струйки дыма. Сладко пахло горящей березой.
Пустота и тишь сразу настроили Марфу на раздумья. Замедленно и методично шагала и шагала она по узенькой аллейке тупичка, цепляясь плечами, касаясь головой запорошенных ветвей деревьев, отчего те колыхались и вздрагивали, сбрасывая с себя холодные белые искры…
Давно ли жизнь казалась ей радужной, праведной и доброй, и куда бы она ни глянула — всюду было солнечно, и куда бы ни протянула руку — везде были друзья, и куда бы ни шагнула — одна дорога, прямая и торная, — к счастью. Сколько знакомых у нее в этом городе, сколько друзей. Все они не раз сидели за ее столом, ели и пили из ее рук, прочувствованно и горячо целовали их, улыбались, любовались ею и рады были услужить. Тогда она была женой короля заполярного Гудыма, всесильного Максима Бурлака, его тенью, его половиной. Теперь она — ничто. Просто женщина. Одинокая, уже немолодая. И, что греха таить, увядающая. И, понимая происшедшую с ней метаморфозу, Марфа никак не могла решить: в какую же дверь постучать? Боялась расспросов, сочувствия, жалости, а пуще всего — фальши…
Женщины будут злорадствовать и, проводив ее за порог, кинутся с этой новостью к знакомым, всласть помоют косточки ей и Максиму, понаплетут небылиц, и останется она в их памяти покинутой, несчастной и жалкой неудачницей…
«Нет, голубушки, нет, милочки, не доставлю вам такой радости. Не постучусь просительницей, не войду неудачницей. Официанткой, посудомойкой стану, а не поклонюсь. Ни плакаться, ни просить, ни заискивать… Не дождетесь…»
Мужчины? Мужчины будут сдержанно корректны, может, кто-то из них окажется настоящим товарищем, без сочувствия и жалости сделает что-то. Но что сделает? А главное, кто сделает? Кто из них таков?
Стала перебирать в памяти знакомых. Все они занимали высокие посты в главках, управлениях, обкоме партии, облисполкоме. У всех были власть и авторитет и большие возможности. И каждый мог найти ей заветренный уголок на Севере, где-нибудь не очень далеко от Гудыма. Вот только как отразится на Максиме ее встреча с высокопоставленными знакомцами? Все они мужики умные, тертые, понимающие жизнь. Начнут расспрашивать, интересоваться. Байками их не охмуришь. Не ровен час, зацепят за больное — разомкнется, раскроется, распахнет душу. И не распахнет — все равно никто не поверит, что она инициатор разрыва. Надумала вот, взбрыкнула и ушла невесть куда, невесть зачем, невесть к кому… Сорокалетняя жена управляющего трестом так не уходит, тем более что об их гудымском житье-бытье не было доселе ни дурных намеков, ни недобрых сплетен, и всяк не дурак поймет истинную причину ее бегства из дома. А скоропалительная женитьба Максима лишь подтвердит, подкрепит эту догадку…
«И пусть, пусть видят голый зад короля. У меня ни угла, ни семьи, ни работы. Дочку выпроводил на все четыре. И хоть бы хны. Милуется с этой кукушкой. Ей носки не штопать, копейки не считать. Захомутала, задурила да еще в святые…»
Распалила, взвинтила себя, загорелась местью. И, наверное, наломала бы дров, кабы были они под рукой. Кабы рядом был тот, кто мог покарать обидчика.
Захваченная мстительным восторгом, Марфа остановилась посреди узенькой аллейки. Глаза горячечно блестели, на щеках приметный гневный румянец, а спелые ядреные губы беззвучно шевелились, немо выговаривая что-то жесткое, злое, разящее… «Не оставила бы, дура, заявление, не вдруг закрутил бы с этой кукушкой. Ольга Бурлак. Ишь ты! Сразу и Бурлак, жена управляющего. И полная чаша. На чужом хребте с разбегу в рай. Какая я дура! Обоих бы носом в стенку, посветлело бы в мозгах, вылетела блажь из башки. Поспешила — насмешила. Это точно. Сама себя в убогие произвела. Под чужую жалость подставила…»
Ей было больно от этого запоздалого, ненужного, никчемного самобичевания. Да, все случилось не так. Неладно. Необдуманно. Сгоряча и сослепу. И от сознания того, что можно было бы по-иному, что надо было бы повременить и тогда, наверное, удалось бы избежать катастрофы, стало особенно тягостно. Будто чья-то твердая, шершавая, холодная ладонь стиснула бунтующее сердце, и то трепетно и яростно забилось в недобром чужом кулаке, но разорвать сжимавшиеся пальцы не смогло.
— Ах! — сдавленно простонала Марфа. — Ах!..
Сунув правую руку под полу, помяла, потискала, потерла под левой грудью.
— Ну зачем… зачем травить себя? Вперед пятками не ходят… — Поежилась. — Зимно как-то, зимно…
И замерла. Последнее слово вытянуло на свет знакомую фамилию «Зимнов». Сразу встал в сознании тот, кому принадлежала эта фамилия. Геннадий Артемьевич Зимнов. Начальник стройпути, который построил тысячекилометровую железную дорогу от областного центра к новорожденным городам нефтяников, а сейчас тянет стальную колею к Гудыму.
Молодая нарядная секретарша в приемной Зимнова встретила Марфу с ревнивой настороженностью.
— Геннадий Артемьевич занят. Может быть, вам нужен кто-нибудь из его заместителей?
— Нет, — твердо ответила Марфа, — мне нужен Геннадий Артемьевич.
— Вы уславливались с ним о встрече? — еще холодней спросила секретарша, чуть приметно раскачиваясь в такт собственным словам.
— Нет, не уславливались. Скажите…
— Я знаю, что нужно сказать. Вы по какому вопросу?
Тут в душе у Марфы лопнул какой-то тяж. Небрежно смахнув шубу, кинула ее в кресло и четкими медленными шагами неодолимо двинулась к двери кабинета. Пока ошеломленная секретарша сообразила, что происходит, пока вынимала себя из кресла, заставленного п-образным столом, Марфа уже вошла в кабинет Зимнова. Вошла и ув