Пропала очередь у оконца.
Улетел самолет в Гудым.
Провожавший Марфу шофер Зимнова донес ее чемоданы до спецрейсового «ЯК-40», пожелал счастливого пути.
Незнакомые мужчины почтительно расступились, пропуская Марфу вперед. Она уселась на первое кресло, и все нити, связующие ее с огромным миром, разом порвались. Марфа не видела входящих в салон пассажиров, не услышала рокота запущенных двигателей, не приметила, как самолет стронулся с места и, подпрыгивая на швах, покатил к взлетной. Все чувства женщины, все силы разума, души и тела поглотила мучительная ревность. Марфа готова была пожертвовать всем, даже собственной жизнью, лишь бы отомстить, покарать ту, другую, молодую и красивую.
Никогда не верила Марфа в бога, не знала ни единой молитвы, не признавала поверий и примет, а теперь обратилась вдруг к богу. Помертвелыми, спекшимися губами исступленно и тихо выговаривала:
— Господи, покарай разлучницу…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
С юга и запада небольшими узкими языками наползала на Ерудей тайга. Не густая, не матерая, а все-таки тайга. Если войти в нее и двинуться вглубь, то лес по мере продвижения становится все выше и гуще и в конце концов превращается в настоящую сибирскую тайгу.
А на север и на восток от Ерудея, насколько видел глаз, расстилалась безлесая голубовато-белая заснеженная равнина.
Снега.
Снега.
Снега.
Стылые, но как будто живые.
Они шевелились и двигались. Сыпучими барханами неудержимо и тупо ползли и ползли по ветру, по-неживому замирая лишь на время затишья. Но едва возрождался ветер, и стада тупоголовых безликих барханов тут же вновь оживали и снова двигались. Угрюмо и жутко. Стирая людские, звериные, птичьи следы, заметая дороги, просеки, тропы.
Снега светились. Даже в беззвездные сумеречные ночи чуть причерненная снежная равнина струила неяркий, неровный, тревожный свет. А под луной снега сверкали, искрились, переливались, зазывая, заманивая в неведомую фосфоресцирующую даль.
Снега имели свой голос. Они то по-змеиному шипели, то тоненько и пронзительно постанывали, то вдруг начинали гудеть — оглушительно и яростно. И гул разбуженных снегов казался Славику схожим с гулом разъяренного океана.
Поначалу парню было одиноко и грустно в Ерудее — крохотном человеческом островке среди безбрежных снегов, вблизи угрюмо молчавшей суровой тайги. Славик норовил держаться все время вблизи Андрея, охотно откликался на зов о помощи, сам предлагал свои услуги и даже спать перебрался в комнату Андрея.
Андрей не отталкивал парня, напротив, всячески выказывал ему свою приязнь и расположение и неприметно, но неотступно натаскивал его, готовя к ерудейской жизни. Он научил Славика колоть дрова, с одного удара разваливая пополам любой чурбак, научил с одной спички разжигать костер на снегу, делать строганину из мороженой рыбы или мороженого мяса. Он не позволял Славику кутаться, приучал его руки к морозу… Словом, готовил из него настоящего таежника. И не только физически, но и духовно, не оставляя без внимания малейшее приметное смятение или сомнение в душе юноши. Когда Славик признался, что одиночество его тяготит, нагоняя уныние и тоску, Андрей тут же успокоил:
— Это пройдет. В шуме ты родился, в гаме вырос. Вот и режет уши тишина. Привык к машинам, реву и суете. Нет суеты — и жизни вроде бы нет…
По вечерам Андрей долго читал. Он выписывал «Роман-газету» и еще полдюжины толстых журналов. И все их прочитывал или просматривал. Читал он неторопливо, часто откладывая журнал и думая то ли о прочитанном, то ли о чем-то своем. В эти минуты глаза у него становились пустыми, бессмысленными, а лицо — грустным.
— О чем ты думаешь? — не однажды спрашивал Славик.
— Обо всем на свете, — улыбаясь, отвечал Андрей. — Если мозг не нагружать, он усохнет и закаменеет. Надо им все время шевелить, думать и думать…
Во время долгих ночных бдений Славик не однажды спрашивал Андрея о его прежней жизни, почему и как он угодил из столицы в Ерудей.
— Долгая история, — сразу мрачнея, обычно неохотно отвечал Андрей. — Да и давняя. Иной раз сам сомневаюсь: было ли? Как ни крути, а пятнадцать лет. У меня сыновья уже старше тебя, наверняка оба институты кончили.
— И ты с тех пор, как уехал из Москвы, ни разу их не видел? — цеплялся Славик, надеясь растормошить Андрея и продолжить разговор.
Но Андрей только вздыхал или говорил «потом, потом» и сразу же либо углублялся в чтение, либо укладывался спать. Но однажды…
За стенами домика буянила метель, голосил в печной трубе ветер, и дом был полон доселе неведомых волнующих звуков, будто по нему двигался кто-то невидимый, скрипел половицами, звенел печной заслонкой, хлопал дверями. От голосов непогоды на воле и от непонятных шорохов и шумов на душе у Славика было тревожно и зябко, но не скверно, напротив, пожалуй, даже хорошо. С головой закутавшись в одеяло, парень начал уже засыпать, когда из сладкого вязкого сна его вырвал голос Андрея. Неожиданно, без просьб и понуканий, Андрей заговорил о своем прошлом.
— Я действительную в Москве служил. Был шофером. Возил генерала. Демобилизовался, стал возить его друга, декана МГУ. Там и познакомился со своей будущей женой — студенткой первого курса. Отец у нее большой ученый. Квартира в центре Москвы, пять комнат. Огромный пес — московская сторожевая. Дубовая старинная мебель. Ковры и книги. Какие редкие книги! Ну и прислуга, конечно, и собственный шофер. Вот он и подтолкнул меня в МГУ. Работал и учился. Пристрастился к археологии. Каждое лето в экспедицию. Кто-то из моих предков наверняка был бродягой. Сколько я потаскался, поскитался без дорог и троп. И чем дичей да глуше, тем мне милей. А любимая моя — горожанка, до кончиков ногтей горожанка. Не отличит ежа от чижа. Как лето, так на взморье, не рижское, так кавказское…
Закурил Андрей и долго молчал, то ли вслушивался в незатихающие голоса метели, то ли думал. Славик не поторапливал его, не лез с вопросами. Его с первых слов захватила исповедь Андрея и не только фактическим содержанием, но и родством мыслей, чувств, взглядов на жизнь.
— На четвертом курсе мы поженились, на пятом — она родила двух мальчишек. Теща — в шоке. Тесть — в восторге. Мой приработок на четверых был до смешного мал. А я не хотел просить. Не любил зависеть. Не терплю заискивать. И махнул сюда, на Север, к геологам, в экспедицию Позднышева. Не слыхал про такого? Он сейчас начальник геологического объединения… Уехал сюда на лето, а проработал почти год. Возил Позднышева на атээлке, а числился механиком. Привез десять тысяч рублей. Тесть открещивается: нечистые деньги. Я предвидел это и справочку из бухгалтерии на стол. Позвонил кому-то тесть, и стал я владельцем двухкомнатной кооперативной квартиры. Еще раз съездил на Север — обставил свои хоромы. Теща ко мне уважением прониклась. А я заболел Севером. Гнетет меня город, душит. Тесно мне в каменной скорлупе. Снится тайга… Снега до неба… Вольный простор. Зову я свою благоверную: бронируй квартиру, детей в охапку и айда на Север. Сперва смеялась, потом стала сердиться: «Детей надо к цивилизации приобщать, музыке учить, иностранным языкам, а не медвежьи следы читать, не оленей пасти». Тут мы наши судьбы и замкнули, намертво и накоротко. Тут и завязался роковой узелок в моей биографии. И может, стянул бы меня, согнул и притиснул, кабы не Сеня Волченков…
Опять умолк Андрей. Приметно волнуясь, завозился с сигаретой. Долго катал ее, мял в пальцах, не спеша вставил в короткий самодельный мундштучок.
Хрустнула спичка. Блеснул огонек и погас. И снова поразительно громко шаркнула по коробку спичечная головка. Андрей долго прикуривал, а прикурив, спичку не погасил, та догорела до самых пальцев. Пламя лизнуло неровные желтоватые толстые ногти и умерло.
— Была у профессора еще одна дочь, старшая сестра моей жены, лет на восемь старше. А у нее муж. Вот этот самый Саня Волченков. В НИИ работал. Высокий, плечистый, красивый мужик. Волосы по плечи, усы и борода. И очень обихоженный. Вылощенный и выглаженный. Настоящий интеллигент, щеголь столичный. Но сволочь. Стопроцентная сволочь. Тянул с тестя, что мог, что попадет под руку. И ждал, когда профессор дуба даст и можно будет хапнуть из его сбережений и недвижимого. Особенно зарился он на тестеву квартиру. Ради такого случая и трех детишек настрогал. Ютился в малогабаритке, чтобы было основание вломиться в тестевы хоромы… Видел бы ты его, как он расхаживал по комнатам, когда профессора похоронили..: Нет, не волк — шакал! Глаза горят. Ощупывают. Обнюхивают. Чуть не на зуб пробуют каждую вещь. А руки трясутся. И благоверная его как тень за ним и тоже не дышит. В глазах — траур, а в башке — цифры кружатся. Не успели с поминального стола посуду убрать, они к матери: где завещание? И пошел тарарам. Фьюить! Моя тоже взвилась. Ковры. Хрусталь. Библиотека. Машина. Дача. Рубли… Ополоумели!.. Бедная теща… Видел бы ты ее доченьку и дорогого зятька. «Мамочка». «Милая». «Голубушка». Улыбаются. Лебезят. Сюсюкают. А из квартиры выперли в свою малогабаритку. Сами профессорские хоромы заняли. — Встал. Отворил топку печки, кинул туда окурок. — Старуху хватил инфаркт. Я ездил к ней каждый вечер. Стирал и мыл, варил похлебку и кормил. А ее нежные доченьки на ее похоронах чуть не пели «во саду ли, в огороде». Вот тогда я и взбесился. Ударил Волченкова. Сильно ударил. Наповал. Попадись под руку что-нибудь тяжелое, убил бы. Послал всех к… и сюда. Сперва у геологов Позднышева покрутился. Деньги своим аккуратненько отсылал. Потом пристал к трубачам. Строил газопровод. Тоже хорошо зарабатывал и каждый месяц четыре сотни посылал в Москву…
Длинно и горестно выдохнул Андрей. Уселся на прежнее место. И другим, враз потухшим, надорванным, голосом закончил исповедь:
— Сломалось что-то во мне. Неприметно расщелилось сперва. Потом хрустнуло. И пополам. И не склеить теперь. Не склеить. Да и не надо. Не надо! Все опротивело. Потихоньку стал запивать. Спохватился поздно. Не смог разогнуться. И не захотел. Для чего? Нырнул сюда, в Ерудей. Насовсем…