От света костра темнота сгустилась, затяжелела, непроницаемым черным колпаком плотно накрыла яму, отгородив людей от всего земного. Ни неба над головой, ни деревьев вокруг. Только кровавые языки пламени в черных завитках дыма да потеющий белый снег. Эти три цвета: черный, красный и белый наползали друг на друга, смешивались, и от их движения и блеска у Славика начала кружиться голова. Парень смежил веки и тут же провалился в сон, будто в беспамятство, и уже не видел, как Андрей кидал в кипяток листья брусники, которые здесь же выкопал из-под снега. Сами собой залетали в котелок сбитые ветром хвоинки. Глотнув этого пахучего, терпкого, обжигающего настоя, Славик сразу взбодрился, сонливость с него слетела, зато накатил такой волчий аппетит, что он неутомимо и яростно жевал и жевал все, что подавал Андрей.
После ужина стали устраиваться на ночлег. Костер передвинули, накидали в него толстых поленьев, придавили двумя бревнами, а там, где только что горело пламя, в несколько слоев настелили еловых лап, накрыли их куском тонкой парусины и полезли в спальные мешки.
Поначалу теснота спального мешка раздражала Славика. Было душно, неудобно и страшно от нахлынувшего вдруг ощущения собственной малости, беспомощности, беззащитности и затерянности в огромном зловещем черном чреве угрюмой и страшной ночи. Постреливал, похрустывал, шипел и шелестел костер. Из неведомой глуби затаившегося вокруг враждебного леса то и дело долетали неясные тревожные вздохи, кряхтение и неразборчивая воркотня.
— Почему не спишь? — спросил Андрей. — Боишься?
— Угу, — признался Славик.
— Спи. Здесь бояться некого. Людей нет. Звери на огонь не полезут. Даже шатун не отважится.
— Какой шатун?
— Медведь. Не успел вовремя залечь в берлогу, или потревожили, выкурили оттуда, вот и шатается по зимней тайге, голодный и злой. С ним лучше не встречаться. Спи.
Славик придвинулся к Андрею, доверчиво и плотно прижался спиной к его спине и сразу заснул, да так крепко, что не слышал, как трижды поднимался ночью Андрей, курил, подкладывал дров в костер. Раз, когда он ворошил головни костра, что-то забормотал во сне Славик. Андрей склонился над спящим, прислушался к его дыханию и вдруг вспомнил своих сыновей. Скоро им по двадцать три. Как они там? Поженились, наверное. Может, сами уже отцы. Ладят ли с матерью? Вспоминают ли хоть его?.. Бог с ними. Пусть живут, как хотят, как могут… Зимой из окна их московской квартиры был виден каток, фонари, обступившие пруд, мятущиеся фигурки маленьких конькобежцев. Его мальчики с пяти лет катались на коньках и лыжах. Хорошие росли парни. А какими выросли? Глупо получилось. Обидно. Горько… Спасибо судьбе, сжалилась, столкнула со Славиком. Незамутненный, не тронутый дурным. Пристрастить его к тайге, к рыбалке и охоте. Пусть окрепнет здесь, наберется сил, закалится духом, а потом… «Нет-нет, никаких потом. Не отдам… Не отпущу… Но у парня все впереди: любовь, семья… жизнь. Да-да. Впереди. Все будет. Там, за поворотом. Надо до него дойти, дожить…»
«Милая мама!
Вчера воротился с линии, из тайги. Трое суток были в пути. Ночевали в снегу, у костра, а мороз за двадцать градусов. Хорошо здесь. Чисто. Уютно. И празднично. Мой новый друг и начальник — Андрей Матвеевич — изумительный человечище. Старше моего отца, а зову его по имени, и отношения у нас дружеские, даже братские. Он опекает меня, помогает, но не командует. Не давит, не навязывает. Удивительный человек.
Перевел тебе сто пятьдесят рублей. Купи хорошее, настоящее пальто или копи на шубу. Ты все время мечтала о шубе. Я буду каждый месяц посылать тебе деньги, мне они не нужны. Брось свою «скорую», отдохни. Ты ведь еще молодая, совсем молодая, мама. Отдохни, займись собой, личной жизнью.
Обо мне не беспокойся: я живу хорошо. Как на зимовке или на корабле. Люди тут очень добрые, сердечные, прямо родные, роднее иных родных.
Ты спрашиваешь: почему я не остался у отца? Как он отпустил меня? Не было, мама, у меня отца. Не было и нет. И не надо. И, пожалуйста, не думай об этом, не расстраивайся. Бери летом отпуск, приезжай сюда, в Ерудей. Вот где отдохнешь. Будем тебя свежей рыбой и дичью кормить, грибами и ягодами. У нас и сейчас как на королевской кухне, — глухари, рябчики, тетерева, рыба самая разная. Знаешь какая вкусная строганина из муксуна или шашлык из оленины? Ты такого сроду не пробовала.
Не скучай, мама. Развлекайся, ходи в кино, в театр, читай, смотри телевизор, словом, живи полной жизнью. А за меня не беспокойся. Все у меня впереди.
Большой привет от Андрея, от Дуси, от всех ерудейцев. Крепко обнимаю и целую тебя.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Его разбудила острая боль в левом колене. Еще не открыв глаза, он попытался разнять сомкнутые колени, освободить ноющую левую коленку от тяжелой правой ноги. Но не смог. Ноги не повиновались. Да Верейский и не чувствовал ни ступней, ни пальцев, ни икр. Только болезненно ноющее левое колено.
— Бунтует тело, — недовольно и чуточку печально пробормотал Верейский, открывая глаза.
Огромным усилием воли он все-таки шевельнул правой ногой, стронул ее с места. Но левой пошевелить так и не смог.
Тогда он повернулся на спину. В больном колене будто крохотная гранатка взорвалась, и тысячи мельчайших заостренных и раскаленных осколков впились в сухожилия, суставы и чашечку. Старик ойкнул. Сцепив зубы, сдерживая стон, медленно и громко выдохнул, чувствуя, как вместе с воздухом выходит из него и противная боль.
— Так-то, Борис Александрович, — негромко, осуждающе проговорил он в сумеречную тишину комнаты. — Рассыпаться изволите потихонечку.
В настежь распахнутую огромную самодельную фрамугу белыми клубами вкатывался с улицы морозный воздух. В комнате было не свежо, а холодно. Оконные стекла покрыты толстыми морозными узорами.
Бывало, проснувшись поутру, он тут же вскакивал и начинал заниматься гимнастикой, делал упражнения с эспандером и гантелями или со скакалкой до тех пор, пока не становилось жарко. Тогда, разогретый и пышущий, он вылетал на улицу, нырял в сугроб и катался, кувыркался в нем, натираясь снегом до красноты, до легкого приятного жжения. Потом, вбежав в специально устроенный закуток в сенях, опрокидывал на себя ведро холодной воды и хватал полотенце. Да… бывало. И совсем недавно. Последний раз проделывал подобную процедуру в позапрошлую зиму. Да, в позапрошлую. Всего два года назад. Потом двустороннее воспаление легких, и сразу сдали ноги. Чуть переохладил — тут же воспаляются вены. Таблетки. Компрессы. Мази. И самое страшное — неподвижность. Так и пошло, поехало, по винтику, по кирпичику. Удивительно: тело разваливалось, рассыпалось, а рассудок — ни разу не просигналил о старости. Память свежа. Только прикажи — и тут же отыщет любую страницу в книге жизни. Там сохранились не только имена, лица, но даже погода того дня, в который произошло то или иное памятное событие…
Несколько дней назад он был на Черном мысу, в новорожденном поселке трубачей — так называют здесь строителей трубопроводов. Там он ненароком услышал о бегстве жены Бурлака, о его скоропалительной женитьбе на молодой. Услышал и тут же вспомнил неожиданный визит Бурлака, разговор с ним о любви. И сразу решил, что тем разговором он как бы благословил Бурлака на этот шаг. Потому, наверное, все эти дни не покидали Верейского мысли о Бурлаке. Еще с той первой мимолетной встречи в лесу, с того короткого, неоконченного разговора у костра Бурлак неприметно и непрошено вошел в жизнь и мысли Верейского. Вошел и остался там.
Последнее время Верейский все упорнее раздумывал о том, что в наш век техники, математически точных расчетов и голой выгоды все духовное, нравственное отступило на второй план, освободив место неприкрытому меркантилизму. «А что я буду с этого иметь?» — вот что, по мнению Верейского, двигало большинством, швыряло его из стороны в сторону, с края на край. Этому большинству все равно, что делать: добывать нефть или валить лес, строить или ломать, утверждать или ниспровергать, главное, чтобы была выгода. Рубли и вещи потянули за собой корысть и зависть. Эти отвратительные качества вдруг поднялись такой высокой волной, что захлестнули многие добродетели, выстраданные человечеством за долгие века блужданий в духовных потемках. Типичное для наших дней твердолобое бездушие технократов казалось Верейскому присущим и многим гудымским руководителям, в том числе и Бурлаку.
И вот эта случайная встреча на поляне лесных уродцев. Короткий, на погляд, пустопорожний разговор ни о чем. Посидели у огонька, посудачили и разошлись. Сколько подобных встреч было у Верейского. Были и забылись. Бесследно канули в прожитое. А эта встреча зацепила, связала их. Пусть слабой, тонюсенькой ниточкой, но все равно связала. И позже Верейский не раз вспоминал прерванный разговор, жалел, что не успели договорить, ждал новой встречи. Та лишь усилила, укрепила симпатии старика к Бурлаку. «Не только рублем да работой жив человек, — обрадованно думал Верейский, разговаривая с Бурлаком. — И любят. И страдают. Вон как борется сердце с разумом. Прав Достоевский: что уму позорно, сердцу — красота…»
И вот итог.
Непредвиденный и ошеломляющий.
Выгнал жену и дочь, привел в дом молодуху, почти ровесницу дочери, слепил свое счастье на горе ближних. Вот тебе и «никогда не делайте людям того, чего не хотите, чтобы делали они вам». Долговечно ли счастье Бурлака? Да и счастье ли это? Не велика ли плата?.. Эти вопросы все сильнее тревожили сердце Верейского. И, просыпаясь по ночам, он думал и думал над чужой жизнью, над чужими радостями и бедами. И не однажды покаялся горько за те слова о любви, сказанные тогда Бурлаку.
Чтобы успокоить свою совесть, очиститься от сомнений, убедиться в собственной непричастности к случившемуся с Бурлаком, нужна была встреча с ним. И сегодня, едва позавтракав, старик отправился на Черный мыс, в поселок трубачей, чтобы вызнать там, не собирается ли сюда Бурлак.