— И что? — насторожился Кетлинский, уловив недобрую недомолвку в словах Феликса Макаровича.
— Сделаем. Не за полтора, а за три миллиона.
— Как за три? — всполошился Кетлинский. — Почему? Расчет же точный. Учли все северные надбавки и намотки.
— Давай начистоту, — Феликс Макарович подошел к Кетлинскому. Встал перед ним. Засунул большие пальцы рук за брючные помочи. И, слегка раскачиваясь и притопывая тяжелым башмаком, продолжал: — Мне твои причалы что собаке пятая нога. Понимаешь? Заказов у меня — во! — Мазнул пятерней по вспученному кадыку. — И на будущий год. И на всю пятилетку. Значит, если я беру что-то сверх, то исключительно ради выгоды…
Обескураженный таким откровением, Кетлинский не знал, что и сказать. Никогда доселе ни один подрядчик не высказывал ему свои затаенные планы вот так бесстыдно и громко. Причем это была наглость матерого хапуги, уверенного в своей безнаказанности. Это сразу уловил Кетлинский, потому и смирил полыхнувший было гнев и с деланным, почти восторженным удивлением воскликнул, приподнимаясь в кресле:
— Ну, ты даешь!
— А чего нам друг перед другом темнить? Оба строители, — с обезоруживающей простотой пояснил свою позицию Феликс Макарович. — Тебе освоенные лишние полтора миллиона тоже в навар пойдут. Так что либо три миллиона, либо «давай пожмем друг другу руки».
— Да ты что! — сбросив наигранную веселость, сердито воскликнул Кетлинский. — Это же не частная лавочка. — Уперся в подлокотники, тяжело встал и с обидой: — Три миллиона! За что? — И, будто подрубленный, повалился в кресло.
— А-а! — Феликс Макарович небрежно взмахнул рукой. — Было бы желание…
С немыслимым для его грузного тела проворством он развернулся, схватил со стола папку, чистый лист бумаги, с маху подсел в кресло рядом с Кетлинским и, положив чистый лист на папку, выхватил ручку из внутреннего кармана пиджака. И все это молниеносно, ловко, четко.
— Смотри, пожалуйста, — легкими, размашистыми и сильными движениями руки он стал чертить схему. — Тут Гудым. Это река. Вот твой причал. Наша база. Сколько между ними километров?
— Ну, десять или двенадцать.
— Чуть больше, — поправил Феликс Макарович. — Двадцать два километра. Вот и рисуй тут лежневку. Здесь она сто тысяч километр. Ты мужик экономный. Мы — строители рачительные. Соорудим тебе по дешевке: вдвое ниже себестоимости — всего за один миллион. Нашли миллион?
— Какая лежневка?! — завопил Кетлинский. — Вы же будете строить зимой. По зимнику…
— А вот это не твоя забота! — резко оборвал Феликс Макарович. — По зимнику, по шпалам, по воздуху — какое твое собачье дело? Я тебе даю основание для увеличения стоимости работ. Кроме лежневки нужны времянки: склады, бытовки, свой свет, энергия. Если хочешь, можно твою смету и в два, и в пять раз увеличить. Довести ее до десяти миллионов. Согласен?
— Так… конечно… — Медленно, по слову цедил Кетлинский, тяжело поднимаясь с кресла. — Но это же, извини меня, преступление! Обман. Любая ревизия стройбанка…
— Ревизия — тоже не твоя забота. — Снова жестко оборвал Феликс Макарович. — Пусть болит наша голова и наш затылок. Ха-ха-ха! По рукам!
«Наглец! Каков наглец! — думал Кетлинский. — Жулик, а не управляющий трестом. Но другого подрядчика в Гудыме нет. Тягаться с ним? В кошки-мышки? Зима кончится. Причала не будет. План в трубу. Пойти на эту липовую лежневку, потом натравить стройбанк или ОБХСС? Вывернется, стервец. Наверняка вывернется. Тертый, и битый, и мятый. Да и «отец Гудыма». Не вдруг сковырнешь. Ах, мерзавец».
«Килограмма три-четыре наверняка скинет, — насмешливо думал Феликс Макарович, искоса поглядывая на то бледнеющего, то краснеющего заказчика. — Клинок к поединку точит? Напрасно. Замахнется на меня, по себе врежет».
Подобным образом Феликс Макарович поступал не впервые. Немало повидал он таких вот чистоплюев. Иные затевали свару, лезли в драку, кричали о партийности и долге, писали в главк. Таких он ломал и выматывал никчемушными придирками, проволочками, перепиской, требуя пересчета, переоценок, предварительного завоза стройматериалов, и все отодвигал и отодвигал сроки. Сломленные, они ползли к нему с повинной, подписывали, что предлагал, делали, что велел, и еще благодарили… Были меднолобые и настырные. Эти сразу шли в горком, летели в область, вмешивали в дело обком партии и главк. Тогда Феликс Макарович поднимал на щит свой сверхнапряженный план, показывал встречные обязательства, в которые нельзя было вбить и малого клина, где все было впритирку, внатяжку, на пределе. И начиналась тяжба. А время шло, уходили сроки, и железобетонные ортодоксы в конце концов оставались у разбитого корыта.
— Хорошо, — трудно, будто поднимая огромную тяжесть, проговорил Кетлинский. — Сделаю три миллиона. Только уж ты…
— Будет в срок и со знаком качества.
Еле стронулся с места Кетлинский, забрал папку с документами, легонько тиснул руку Феликса Макаровича и крохотными шажками поплыл из кабинета, покачиваясь, с трудом переставляя короткие, видно, больные ноги.
Феликс Макарович стоял посреди кабинета, просунув большие пальцы рук под мягкие податливые ленты помочей, слегка притопывая башмаками и негромко пришлепывая при этом толстыми губами. Он ликовал. Гордился собой. Он снова выиграл. Шутя, без усилий, без волнений и тревог прихватил полтора миллиона рублей, которые хоть завтра можно приписать к плану.
Мигнул красный глазок на столике с селектором и телефонными аппаратами. Феликс Макарович снял трубку с белого аппарата.
— Здравствуй, Феликс, — ударил в ухо упругий голос Бурлака.
— Здрав будь, Максим. Столько лет не слыхал твоего голоса. Жив хоть?
— Цел и невредим, — весело и громко ответил Бурлак.
— Рад за тебя, — также весело, сочно и задушевно проговорил Феликс Макарович. — Пора бы познакомить друзей со своей молодой…
— Затем и звоню. И официально от своего имени и от имени Ольги Павловны прошу вас с супругой к нам в субботу, в двенадцать ноль-ноль на праздничный обед по случаю… ну, сам понимаешь, по какому случаю. Добро?
— Всегда готов!
— Тогда до встречи, Феликс.
— До скорой, Максим.
Положив трубку, подошел к окну. В сумерках ослепительно сверкали окна кинотеатра. По тропинкам и тротуарам черными бесплотными тенями спешили к нему люди. Ленивой вялой рысцой бежали разномерные, разномастные, разнопородные псы. Безразлично устремив взгляд в окно своего кабинета, Феликс Макарович думал: «Ах, Максим! Вот уж верно: в тихом озере все черти. Мерило. Ортодокс. Образцовый отец и муж. Как он удрал тогда от «невест». Все под руку с дочкой. Постучалась старость в дверь, поманила пальчиком молодая, и все устои псу под хвост… Дурак! Шестнадцать лет разрыв все равно скажется. Придется насиловать себя, перенапрягаться, рвать сцепления и тормоза. Зачем? Можно было и пост соблюсти, и от скоромного не отказываться. Возил бы ее с собой в командировки, встречались «случайно» на трассе, закатывались поохотиться в Ерудей. В охотку-то и слаще и аппетитней. Идиот…»
Тут внимание Феликса Макаровича привлекли две фигуры — мужская и женская. Они стояли на освещенной площади перед кинотеатром. Оба к нему вполоборота, лица не видны за поднятыми воротниками. По непокрытой светловолосой голове он угадал Сушкова. «С кем он любезничает?» Высокая стройная женская фигура в дубленке, с сумочкой через плечо показалась знакомой. «Хоть бы повернулась». И, будто угадав его желание, девушка слегка развернулась, показала лицо, и Феликс Макарович узнал Лену Бурлак.
До сих пор Лена считала себя счастливой. Почему? Воистину счастливого это не волнует, ему любой ветер — попутный.
Она была молода, здорова, жизнерадостна. С первого дня существования Гудыма в городе ощущался заметный перевес мужской половины. Дивно ли, что симпатичная, умная, всегда нарядно и модно одетая Лена не испытывала недостатка в поклонниках. Ей не раз предлагали руку и сердце, но брачный узелок почему-то так и не завязался. Может быть, потому, что Лена слишком дорожила своей волей и независимостью…
Все ей удавалось, все сбывалось. На случай же малейших затруднений рядом был всезнающий и всемогущий, любимый и любящий отец. Тот мир, в котором до недавнего времени она жила, являясь его малой частицей, казался Лене незыблемым и вечным.
И вдруг катастрофа.
И сразу порваны, спутаны все нити, связующие, удерживающие в равновесии доселе неприкосновенный Ленин мир. Сместились, смешались цвета времени. Черное — стало белым. Белое — налилось чернью…
Исчезла мать.
Осыпалась позолота с отца.
Вместо уютного, нарядного, обильного родного гнезда — скудно обставленная квартира. Единственное близкое, преданное существо — Арго до сих пор скучает и плачет по прежнему дому…
Сегодня утром, как тревожный нежданный зов, прозвучал по телефону голос отца. Он известил, что в субботу устраивается торжественный прием.
— Приходи и ты, — просто и буднично сказал отец. — Хватит дичиться. Что отрезано — не прирастишь. Не жизнь к нам, а мы к ней должны подстраиваться. Придешь?
— Н-не знаю, — застигнутая врасплох, жалобно промямлила Лена.
Она и в самом деле не знала, как поступит.
С тех пор как ушла из дому, временно и нехотя поселилась в бывшей квартире молодой мачехи, Лена постоянно испытывала гнетущее раздражающее чувство оторванности от мира. Ей все время было неуютно и зябко, она сторонилась друзей, избегала знакомых и могла подолгу окаменело сидеть, ничего не слыша, не видя и ни о чем не думая.
Она тосковала об отце. Без него ей, как посаженной в клетку птице, не хватало простора и высоты. И как плененная птица, забившись, ломает о решетку крылья, так и Лена, забывшись, постоянно ранилась мыслями об отце. «Посоветуюсь с папой», — решала она и тут же вспоминала, что того, прежнего ее папы — нет. «Спрошу у папы», — прорубала она выход из запутанного лабиринта, а через миг сжималась подбито: не было больше папы, который все знал, все смел и все мог.