офеева, и тут же раздражение превратилось в гнев, а тот полыхнул бешенством.
— Так распротак и разэдак! — вскричал Ерофеев, не забыв при этом помянуть многострадальную русскую мать, и хватил кулаком пр столу с такой силой, что угодившая под свирепый кулак узорчатая сувенирная шариковая ручка развалилась на четыре части. Сграбастав обломки Ерофеев со всей силой швырнул их в корзину для мусора.
— Ха-ха-ха! Ох-ха-ха-ха! — Громоподобно, заливисто и самозабвенно захохотал мужик, принесший загадочное послание Девайкиной. — Хо-хо-хо-хо!..
Побелевшими, сумасшедшими глазами Ерофеев шарил вокруг себя, отыскивая что-нибудь потяжелее, чтоб запустить в красную от натуги, хохочущую, самодовольную, наглую физиономию связного. Тот угадал намерение Ерофеева и, не переставая хохотать, снял с круглого столика большую керамическую вазу и, подавая ее, еле внятно выговорил:
— На. Шваркни об пол. Полегчает!
И снова зашелся в неуемном смехе, пристанывая и охая И то прихлопывая в ладоши, то постукивая себя по бокам, выкрикивая при этом:
— Во, кипяток!.. Во, дает!.. Во, зараза!..
Сжав побелевшими пальцами правой руки узкое горлышко вазы и сцепив зубы, чтобы не заплакать от бессилия и обиды, левой рукой Ерофеев комкал безымянную записку Девайкиной. Приметив это, посыльный проглотил смех, глубоко и громко вздохнул и, указывая глазами на припадочно танцующий левый кулак, из которого сыпалась бумажная труха, сказал осуждающе:
— Это ты зря. — Снова вздохнул, похмыкал сочувственно и, поворачиваясь к двери, вроде бы между прочим обронил: — Забегу послезавтра. Не забудь чего надо-то. Не любит этого.
Шаркая кошмяными подошвами, неторопливо, вразвалочку посыльный вышел из кабинета.
Вот когда Ерофеев вскочил и, громко помянув то ли собственную мать, то ли мать Девайкиной или только что вышедшего мужика, хватил об пол ни в чем не повинную вазу. Потом, надавив до хруста кнопку связи с секретаршей, прохрипел:
— Ко мне никого.
Он долго молча курил папиросу за папиросой. С хлюпаньем и прерывистым хрипом всасывал в себя табачный дым, долго держал его в легких, потом с противным свистом и стоном выцеживал оттуда сквозь стиснутые зубы. А в голове Ерофеева клокотал, чадил и плевался огненными сгустками дикий вулкан. «Стерва. Прилипала. Поймала на крюк и… Отнести эту бумагу в ОБХСС. За вымогательство пришьют… Квартиру ей С иголочки. Лучшие плотники, краснодеревщики и маляры целый месяц обихаживали гнездо этой… Кто у кого теперь на крючке — еще вопрос. Дернуть, и сковырнется… А сковырнется ли? Надо доказать, а по нарядам работ на квартире нет. Опять же подлог, приписка, обман. Вывернется, гадина, и меня же мордой в дерьмо… Черт с ним!.. Поделом!.. Давно пора!.. Я к ней в снабженцы не нанимался. Может, еще прикажет в бане ее парить?.. Сука! Наверняка клейма негде ставить… Нет, ошибаешься! Я тебе справлю Новый год. Я тебе сделаю…
А что сделает?
Кто сделает?
Не знал.
Не догадывался.
И придумать ничего не смог.
И от того вовсе взбесился.
До боли сплюснув челюсти, громко сопя и вращая выкаченными глазами, Ерофеев метался по своему кабинету, как зверь в западне. На бегу он опрокинул стул, несколько раз больно ударялся то об угол стола, то о подлокотник кресла и, наконец, доведя себя до исступления, нажал на селекторную кнопку связи с управляющим трестом. И тут же послышался густой, низкий, явно недовольный голос Феликса Макаровича:
— Что у тебя, Ерофеев?
— М-мне н-надо встретиться с в-вами.
— Опять чепе?
— Д-д-девайкина…
— Снова ревизия стройбанка? — насмешливо уточнил Феликс Макарович.
— Да! — рявкнул Ерофеев.
— Вот как! — удивился Феликс Макарович. — Чего ей надо?
— П-прислала целый с-с-список. Ик-кра, б-балык, апельсины. Даже ч-чешское пиво…
— Завидная хватка, — после долгой паузы отреагировал на новость Феликс Макарович. И непонятно было, осуждает он Девайкину или восхищается ею.
— Я ей в холопы н-не н-нанимался. У меня не закрытый р-распределитель, стр-роительно-монтажное управление.
— Стоп, Ерофеев! — резко и властно осадил его Феликс Макарович. — Чего ты передо мной рисуешься? — И деловито осведомился: — На какую сумму весь заказ?
— Не считал, — ответил Ерофеев.
— А ты посчитай. Сколько можно учить вас работать с карандашом, логарифмической линейкой и вычислительной машинкой. В сотню уложишь?
— М-м-может, и п-полторы.
— Чего же из-за полутора сот управляющего трестом беспокоить? Свяжись с начальником орса, я его предупрежу. А деньги найдешь. — Вздохнул и назидательно продолжил: — До весны надо тянуть, Ерофеев. Грянет паводок, спишешь лежневку, подчистишь хвосты, вот тогда играй в законника. Тогда она и сама отцепится: не дура. Бывай!
И сгинул как в небытие густой, уверенный и сильный голос Феликса Макаровича. И стало в кабинете нестерпимо тихо. Страшно тихо. Убийственно тихо. Эта каменная тишина придавила, подмяла Ерофеева. Он сгорбился, припав обессиленной грудью к кромке настольного стекла. От упора в твердую грань стекла ему было больно, но Ерофеев не отстранился, напротив, плотнее и плотнее прижимался к столу, усиливая, обостряя боль. И чем чувствительнее она становилась, тем легче делалось на душе Ерофеева…
— Я в трест, — неразборчиво и глухо кинул он секретарше, проходя через приемную.
И был он так необычно прибит, согбен и тих, что встревоженная секретарша не посмела его остановить, чтобы сказать, как обычно, кто звонил, кто приходил, какие бумаги надо безотлагательно подписать.
Бесплотной тенью выскользнул Ерофеев из конторы, да не с парадного, а с черного крыльца, и по глубокой тропке побрел невесть куда и чем дальше, тем быстрее. Ему надо было двигаться, двигаться, двигаться, приглушить душевную боль усталостью, выгнать хандру, стряхнуть оцепенение и действовать. Он был далеко не мальчик, отец большого дружного семейства: две дочери, два сына. Старший кончает институт, младшая — перешла в четвертый класс. В Гудыме Ерофеев с первого гвоздя. Всякое повидал. Сыт по горло и горьким и соленым. Знал о приписках, о взятках и об иной подобной мерзости, которой с каждым днем все больше налипало на борта растущего треста. И сам не раз приписывал под диктовку Феликса Макаровича. И сам не однажды делал подношения высоким гостям из главка и министерства. Но там все было иначе. Те, кому они подносили, не понуждали к этому, не приневоливали, не насиловали. И делалось это как-то легко и естественно, с шутками, улыбками, с непременной искренней благодарностью. А тут как рабу: делай! — и кнут над головой. И кто? И опять, в который раз, возникла в его сознании Девайкина: молодая, пышнотелая, улыбающаяся, а в ушах зазвучал ее сытый, самодовольный, неуязвимый хохоток.
— Гидра! — неистово пробормотал Ерофеев. — Зараза! Стерва!..
Каждое последующее слово становилось все более резким, пока не превратилось в отборную брань. Намяв изрядно ноги, вдоволь, всласть, досыта набранившись, Ерофеев не то чтобы вовсе остыл, но все-таки немного успокоился, обмяк.
Он все делал с маху, круто и однозначно. «Да-да» или «нет-нет». Никакой диалектики. Никакого смешения тонов. И пока еще не выветрилась из него воля Феликса Макаровича, не взяло верх твердолобое поперечничество, Ерофеев поспешил к начальнику орса. Восстановил по памяти измочаленную записку Девайкиной, договорился, выписал, заплатил и, уже вовсе добитый этим и опустошенный, побрел в свою контору.
Долго, до позднего вечера, просидел он в своем кабинете. Без дела. Без цели. Такое вот долгое сидение в тишине и одиночестве не раз помогало ему одолеть душевный недуг. И теперь Ерофеев подсознательно надеялся на это и расслабленно, бездумно сидел и курил, терпеливо выжидая, когда же наконец сгладится пережитое, обомнутся, закруглятся, прилягут острые углы и можно будет без риска проглотить этого ежа. Но когда желаемое было достигнуто и больше незачем было торчать в пустой конторе, Ерофеева вдруг прошибла невероятная полубредовая мысль. Сорвала с места, закружила, одновременно пугая и притягивая. То и другое было, видно, равносильным, и, оказавшись между ними, Ерофеев угодил на разрыв, и его клонило то влево, то вправо, а то распинало на этой роковой развилке двух сил.
Все-таки верх взял испуг.
Торопливо рассовав бумаги по полкам сейфа и ящикам стола, Ерофеев позвонил по телефону домой и сказал жене:
— Поставь, пожалуйста, чайник на плиту, я выхожу.
А когда был в полусотне шагов от родного порога, полыхнуло над головой северное сияние. Пригвоздило. Пришило к белой студеной мякоти и не отпускало до тех пор, пока не погасло.
Сивков оторвал взгляд от чертежа, поморгал светлыми выпуклыми глазами, прислушался: за спиной, за тонкой перегородкой сопели и похрапывали трое спящих электросварщиков, вместе с которыми Сивков занимал эту «бочку».
Этот передвижной заводского изготовления балок по форме действительно был очень похож на лежащую длинную бочку с большим окном в одном круглом днище и дверью в другом. Обогревалась «бочка» водяным отоплением, котел которого стоял у входа в специальном крохотном отсеке. Пока в топке котла горели дрова или уголь, в «бочке» было тепло даже и в злую стужу. Но стоило погаснуть пламени под котлом, и «бочка» начинала остывать так стремительно, что за ночь температура в ней могла упасть до ноля, а могла спуститься и ниже. Потому в сильные морозы электросварщикам приходилось вскакивать по ночам и подкидывать дрова в топку.
Сейчас в «бочке» было сравнительно тепло: пар от дыхания не виден и руки не зябли, но Сивков все равно был в валенках, ватных брюках и свитере. Ветер дул прямо в крохотное кухонное оконце, к которому прилепился небольшой квадратный столик, заваленный сейчас чертежами Сивкова. Уж как старательно и, казалось, надежно заделали они щели в окне, а стоило задуть ветру с этой стороны, и в оконце потянуло холодом. Настырный и въедливый, он как будто пролезал сквозь стекло и сразу льнул к телу, и, чтобы быть от оконца подальше, Сивков пересел с крохотной табуреточки на широкую мягкую скамью, приделанную к переборке, отделяющей кухоньку от спальни. Теперь коварное окошко было чуть в стороне, но теплей от того не стало. Крякнув досадливо, Сивков бесшумно поднялся, неслышно прошел к вешалке, накинул на плечи полушубок и также проворно и тихо воротился к столику с рабочими чертежами еще не существующей труборезной машины.