— Нет.
— А приглашал?
— Звал. И он, и… Недавно у них…
— Вот так, получай, дочь… — И неожиданно заплакала. — Была папина дочка, и папа был твой. А теперь?.. — Переборола, пересилила слезы. И хотя боль еще кривила полные побледневшие губы и упругие щеки жалко подрагивали, но голос просох, налился былой звонкостью и силой. — А и теперь не пропадем, дочь. Поначалу-то я тоже думала… ах как неладно думала. А поостыла, поприноровилась, примерилась к нови, и пошло-поехало куда как скоро да гладко. Не пропадем. Ей-богу!..
И опять засмеялась. Да не наигранным, фальшивым смехом, а по-настоящему весело. И от этого очень молодого, беззаботного, беспечного смеха повеяло на Лену покоем, уверенностью, оптимизмом. И в который раз благословляя появление матери, Лена все сильней проникалась к ней чувством благодарности. И вместе с этим в ней рос укор себе и раскаяние. Как могла она не видеть, не знать матери, пренебрегать, порой даже помыкать ею? «Дура! Самовлюбленная зеленая дура!»
— Как ты смогла, мама?
— Сама дивуюсь.
— Где ты теперь?
— Недалеко отсюда. Утром прилетит наш вертолет и мы с тобой махнем в Усть-Юган. Не слыхала? Я тоже до поры не знала, не ведала. Махонький поселочек строителей. Будет у нас с тобой целый балок. Есть у меня под крылом добрый стройотряд, на все руки мастера. Будешь у них прорабом, а там поглядим. Квартиру замкнешь, Арго с нами. Феликсу кинешь заявление по почте. И прощай, Гудым…
Как скоро, категорично и верно решила она. Лена обхватила мать за шею и звонко, и крепко поцеловала в отзывчивые, любящие губы.
Они уже начали Ленины вещи укладывать, когда Марфа вдруг приметила недобрую перемену в погоде и, подойдя к окну, долго вглядывалась в тревожную черноту, из-за которой не было видно ни звезд, ни светящихся окон, ни уличных фонарей.
— Во морок, прямо светопреставление. Ты только глянь, Леночка, что там вытворяется.
А в одиннадцатом часу ночи Марфа надумала выйти на улицу.
— Пройдусь напоследок по Гудыму. Кто знает, когда еще наведаюсь.
Вместе с матерью начала одеваться и Лена, но Марфа отговорила. Тогда Лена стала призывать к осторожности: праздник, в городе много всякой дряни, полно пьяных.
— Не волнуйся, доченька. Я в вагон-городок не пойду, по балкам шататься не стану. Пробегусь вдоль бетонки до своего дома. На наши окна гляну. И хватит. И того лишку…
И ушла.
Едва захлопнулась дверь подъезда за спиной Марфы, как ее тут же облепила густая клейкая чернота. Свет нависших над улицей люминесцентных светильников не мог проклюнуть черную скорлупу ночи, и белые продолговатые светильники казались никчемными, ненужными предметами, невесть зачем развешанными над городом. И не будь на улице снега, который отталкивал, осветлял и крошил черноту, Марфе было бы трудно ориентироваться в родном, на ее глазах выросшем городе.
А погоду все ломало и ломало, корежило и мяло. И где-то вблизи полуночи непроницаемая чернота вдруг раскололась, и в трещину хлынул ослепительный поток желтого света, на миг озаривший весь небосвод и город. Ослепленная вспышкой, Марфа зажмурилась, и тут же отдаленно и глухо громыхнуло что-то, и на голову женщины, на идущие по бетонке самосвалы, плетевозы, тягачи посыпался не то снег, не то дождь, не то мелкое ледяное крошево. В этой зимней молнии и январском громе, в этом падающем с черного неба потоке снега, дождя и града было что-то настолько жуткое, что Марфа на какое-то время окаменела подле бетонки.
Из грохочущей черноты, слегка зацепив Марфу, вынырнула женская фигура и ринулась на бетонку, прямо под колеса «Урагана» — трубовоза. В этом ледяном обвальном хаосе Марфа не увидела, а угадала надвигающийся «Ураган», метнулась вслед за женщиной, схватила ее за плечи и, вырвав из-под жарко пышущей, грохочущей машины, прижала обессиленную, обеспамятевшую к себе. Они еле удержались на кромке бетонки, на хрусткой, ускользающей из-под ног ледовой россыпи, в нескольких сантиметрах от огромных колес.
Но вот «Ураган» исчез.
Марфа разжала объятия.
— Ты что, сдурела?! Не видишь? — сердито и резко спросила она, развернув женщину к себе.
Тут небо снова раскололось, и в свете молнии Марфа узнала женщину.
— Ты?!.. Чего болтаешься? Прочь! — резко оттолкнула от себя. — И запомни: меня ты не видела. Слышишь? Не видела!..
Женщина перескочила бетонку и понеслась по сугробам, еле вытаскивая ноги из снега, загнанно хрипло дыша и плача. А из громыхающей, хлещущей ледяными жгутами черноты на нее глядели те самые глаза, сумасшедшие и ненавидящие, которые видела тогда на аэродроме.
«Как она ненавидит меня!» — мелькнуло в сознании плачущей женщины. Мелькнуло и погасло.
Ее поглотила чернота. Утяжеленная, уплотненная недавней вспышкой молнии…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Сосредоточенно и упоенно Сушков ковырял спичкой в редких, крупных, непоправимо желтых от никотина зубах, а Феликс Макарович, ритмично пришлепывая полными губами и одновременно притопывая башмаком, неспешно и вдумчиво скользил и скользил взглядом по ровным бороздкам машинописных строк, аккуратно расчертивших поперек белое поле плотного бумажного листа.
Вот он дочитал до конца. Вскинул глаза на Сушкова, и тот вынул спичку изо рта и настороженно замер, изобразив на лице почтительное внимание.
— В принципе что надо, — довольно проговорил Феликс Макарович. И неожиданно зевнул — громко и затяжно. Смущенно крякнул, досадливо потер Широкий пухлый подбородок, смачно причмокнул. — Надо только добавить три-четыре фразы о начальнике главка: «при личном участии», «по личному указанию», «по личной инициативе», «мы глубоко благодарны главному управлению и лично… и прежде всего…» Понимаешь же? Чего тебя учить!
— Разве начальник главка не будет на собрании актива? — с наигранным удивлением спросил Сушков, уверенный в обратном.
— Обязательно будет. Он и докладчик.
— Тогда, по-моему, как-то неудобно… — неопределенно и нетвердо начал излагать свои мысли Сушков.
Но Феликс Макарович тут же его пресек:
— Отстал ты от времени, Сушков. Придется тебя подучить. Хочешь преуспеть, запомни мою первую заповедь… Критикуй подчиненных, и то отдаленных, а начальство хвали. — И уже деловито. — Посмотри внимательно. Добавь что надо в этом духе. Пересластить не бойся. Только пересол на спине. Уяснил? Выступать-то будет рабочий, вот и пусть он от имени и по поручению его величества рабочего класса восславит… Ха-ха-ха!.. Только в темпе, пожалуйста. Чтобы утром было вот здесь, на столе…
— Сделаю, Феликс Макарович, — с готовностью откликнулся Сушков, свертывая и засовывая листок в карман своей куртки. Поднялся и, кивнув на шахматный столик с расставленными фигурами. — Может, партию в шахматишки на бутылку коньяка?
— А ты ее принес? — спросил Феликс Макарович.
— Думаю, придется вам выставлять, я все-таки кандидат в мастера.
— Не умеешь проигрывать начальству, никогда не садись с ним играть — это моя вторая заповедь.
— Есть и третья? — заинтересованно, хотя и с иронией спросил Сушков.
— Есть и третья. И четвертая. И пятая, — вызывающе ответил Феликс Макарович, доставая из стола сигареты.
— Поделились бы с ближним своими заветами, авось пригодятся.
— Тебе как летописцу, пишущему о современности, надо их обязательно знать. — И, придав голосу минорно-благостное звучание, Феликс Макарович затянул по-церковному, нараспев: — Никогда не возражай вышестоящему; грехи, промахи и ошибки его на себя; расшибись в лепешку, заложи собственную жену, продай последнюю сорочку, а команду стоящего над тобой — исполни…
— Интересно! — с изумлением и откровенным восторгом воскликнул Сушков. — И вы исполняете эти заветы?
— Обязательно! Иначе бы я не усидел в седле, — безапелляционно и громко выговорил Феликс Макарович. И подавая Сушкову пачку сигарет, спросил насмешливо: — Ну так как насчет шахматишек?
— Для этого поединка я еще не созрел… нравственно.
— Ну-ну, дозревай. Когда поспеешь, приходи с проигрышем в кармане.
— С непроигранным проигрышем, — уточнил Сушков.
— С выигранным проигрышем, — поправил Феликс Макарович, выделив интонацией слово «выигранным».
Ему очень понравилось это словосочетание. И когда Сушков ушел, Феликс Макарович выразительно и громко произнес:
— Выигранный проигрыш. Каламбуристо, но точно и глубокомысленно!
И, восхищенный собственной мудростью, продолжил мысль: «Да, бывают проигрыши в сто крат милей, дороже и достойней любого выигрыша».
Подошел к шахматному столику, бездумно, автоматически передвинул несколько фигур, спохватился: «Зря отпустил Сушкова, надо бы сыграть партию». И чем дольше стоял подле клетчатого столика, с места на место передвигая фигуры и пешки, тем острее становилось желание посидеть с кем-нибудь вот так, друг против друга, непринужденно и откровенно поболтать обо всем, что придет в голову, померяться сообразительностью. Хорошо бы с человеком близким, чтобы не думать над словами, не выбирать выражений, чтобы никто друг перед другом не заигрывал, не подставлял ферзя под пешку, не стлался под ноги, не засматривал в глаза. «Позвоню-ка Максиму. Скоротаем вечерок. Выпьем бутылочку «Арарата», распахнем душу».
Криво ухмыльнулся: не ради того, чтобы отвести душу, нужен Максим. И вовсе не вдруг пришла мысль о встрече с ним. Давно зародилось и жило это желание. Нужен был лишь момент, повод. «А повод-то некрепок. Не притянет. Теперь Максим не тот…»
— Точно, не пойдет! Черт возьми!..
Ах как ему нужен был Максим. Позарез нужен. И хотя вот так, впрямую, четко и определенно, Феликс Макарович ни разу доселе не подумал о Максиме как о единственном, кто только и может, и должен спасти, однако подспудно, в потайной глуби сознания, мысль эта, как видно, угнездилась давно, жила и жила, обретая остроту и твердость, и вот наконец прорвалась наружу…
Широченными шагами дошел он до телефонного аппарата, набрал номер и услышал короткие гудки. Через несколько секунд снова тот же номер набрал,