Начнем сначала — страница 66 из 86

Дорога некруто, но приметно поползла в гору. Бурлак возликовал: сейчас он вскарабкается на горку, одолеет небольшую равнину и укроется от бури в спасительном лесу. «Давай, давай», — заторопил он себя. Но едва подъем кончился, сгинула из-под ног колея. То ли на бугре ее вовсе не было, то ли была она мелкой и ее завалила, заровняла, зализала метель. «Вернуться, найти колею и снова вверх».

Он развернулся, сделал несколько шагов и провалился в снег почти по пояс. Пока выбрался из этой ямы, потерял направление. «Спокойно. Без паники. Дорога где-то рядом».

Дороги не было.

— Не может быть… Не может быть… — ожесточенно бормотал он, изнемогая и задыхаясь.

А буран голосил и приплясывал, толкал, гнул, опрокидывал обессиленного Бурлака, ослепил и оглушил и вымотал его настолько, что у того вдруг пропало желание чего-то искать, куда-то продираться, двигаться, шевелиться, думать…

Где-то осталась теплая, спокойно и мягко рокочущая машина с Рюриком.

Где-то затерялась спасительная дорога..

Где-то затаился лес…

Где?

Свистит, улюлюкает, воет разнузданная стихия. Катят и катят по равнине упругие снеговые валы. И по нефу ходят такие же валы. Цепляются друг за друга земные и небесные волны и, как гигантские жернова, перетирают и пережевывают все, что попало меж ними. С оглушительным ревом и грохотом бешено крутятся буранные жернова, и нет у Бурлака ни силы, ни воли, ни желания вырваться из смертоносных зубьев, защититься, спастись. Схлынуло, угасло напряжение, пропала цель, иссякло желание. «Куда? Зачем?..»

Сломленный, придавленный Бурлак остановился, и тут же буря обрушила на него снежную лавину, наметая вокруг сугроб. Измученное тело не чувствовало холода. Обожженное ветром лицо ныло. В черепе молотом ухала рвущая сосуды кровь.

«Найти дорогу, нащупать колею… К лесу хоть ползком, по сажени в минуту. Только не стоять. Это самоубийство».

Он стронулся, двинулся, начал свой последний круг. Чуял безнадежность попытки. Чуял, как из него вытекают последние силы. Но не сдавался. Слепо мял и месил сапогами зыбкую снеговую мякоть. Падал. Барахтался в сугробах. Полз. И снова вставал. Открытым ртом хватал воздух, задыхался и кашлял. В сознании одно: «Двигаться… Двигаться… Двигаться… Шуба, сапоги, перчатки — все на меху. Мороз не велик. Ветру не по зубам. Выйти бы только на дорогу. Или пробить тропу и по ней туда-сюда… Туда-сюда…»

И он двигался, то тараня сугробы, то облегченно шагая по твердому насту. «Неужели эти сволочи не догадаются связаться с поселком, узнать, поднять тревогу? Марфа давно бы снарядила целый караван «Катерпиллеров» и сама с ним… При чем тут Марфа? У меня Ольга. И будет сын…»

Это бессмысленное, конвульсивное хождение по сугробам забрало остаток сил, и, когда ветер сшиб его носом в сугроб, Бурлак вдруг почувствовал, что больше не встанет, не шагнет. Сыпучая, холодная, белая мякоть сугроба притягивала, ласкала и убаюкивала, но когда, расслабясь, он распластался безжизненно и затих, ударило в сердце: «А Ольга?.. А сын?.. Там Юрник… Хватятся… Придут… Дотянуть… Не упасть…»

С великой потугой он все-таки поднял из сугроба свое зазябшее ослабленное тело. Поднял и заставил двигаться. Так, во всяком случае, казалось ему. На самом же деле он никуда не шел, а топтался на месте, нелепо и глупо топтался на крохотном пятачке, на малой, промятой им проплешинке. Но уже не чувствовал ни холода, ни сырости, ни колючести снежных вихрей, ни обжигающих ударов ветра.

Он деревенел.

Каменел.

Замерзал.

Все тяжелей становились набитые снегом сапоги. Тянули к земле намокшие, заледенелые полы шубы. Еще более окрепший ветер свирепо наскакивал всегда с неожиданной стороны, и валил, и не давал подняться. Долго, безмерно долго сопротивлялся, противился Бурлак злым силам. Падал, но вставал.

Но вот он упал и уже не смог подняться.

Побарахтался, повозился в снегу и затих.

Потом пополз.

Бог знает куда.

Очень медленно. То и дело ронял голову в снег и мгновенно засыпал, утрачивая связь с окружающим.

Ему было тепло. Он не слышал бури, не чувствовал ни холода, ни усталости. Однако инстинкт самосохранения был еще жив и будил уснувшего, и Бурлак вскоре просыпался, возвращался к действительности и снова полз. А через несколько минут тыкался головой в сугроб и засыпал…

«Конец, — билось в его угасающем сознании. — Конец. Усну покрепче и не проснусь… Это расплата. За все. За Марфу. За Ленку. За подлость…»

«Какая подлость?!» — закричал в нем какой-то голос. Закричал яростно, нестерпимо зло, так закричал, что вернул Бурлака к действительности.

«Какая подлость? Где? Разве я выгонял Марфу?.. Могла остаться. Ушел бы сам. Могла забирать все, что угодно. И это — подлость? Или я не делал все, чтобы сохранить добрые отношения с Леной? В чем же подлость? И почему я должен расплачиваться, за что?.. Кто судит? Кто карает? Бог? Нет бога. Судьба? Нет судьбы. Кто же смеет? Кто?..»

— Не за что… Некому!.. Неподсуден я! Неподсуден!.. — надрывно хрипел и рычал он, глотая и сплевывая снег.

Ему казалось, он кричит очень громко, перехлестывая рев бурана. Но это только казалось. Протестующий, негодующий, истеричный вопль этот гремел и владычествовал только в нем самом, в сердце и в разуме его, а вне, вокруг и возле него хозяйничала непогода.

Над тундрой пьяно шаманила, голосила и плясала метель, била в гигантские бубны, выла и улюлюкала, хохотала и свистела, кружилась и кувыркалась и билась припадочно да все неистовей, все страшней.

Где-то, поверженный сатанинской метелью, почти с головой засыпанный снегом, оледенелый и насквозь продутый, замерзал человек. Сильный. Властный. Самоуверенный.

Он уже не порывался встать. Не было сил шевельнуться. Не было сил кричать.

Омертвелые, парализованные чувства не воспринимали окружающее: холод, метель, снег. В засыпающем сознании вяло-вяло вспыхивала, шевелилась и снова гасла одна трепетная мысль: «Это наказание за Марфу… за Лену… за подлость…»

И не было иных мыслей.

И не хватало сил, чтобы перечить этой.

И она, эта последняя мысль, как последняя нить, постепенно утончаясь, некоторое время еще связывала его с миром. И вдруг оборвалась.

Часть третья

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Славик не слышал, как звонко и громко потрескивали, постреливали поленья, горящие в печи, как рассерженным исполинским шмелем гудело в ней разбушевавшееся пламя. Не слышал он и непрерывного размеренно четкого тарахтения, которое в растворенные форточки вплывало с улицы вместе с белой струей холодного воздуха. Парень ничего не слышал и не видел вокруг, прильнув зачарованным взором к решетчатой серой стенке радиоприемника, сквозь которую легко просачивалась мелодия, сперва нежная и томная, потом бравурная и громкая. Славик не просто слушал, а прямо-таки вбирал, впитывал в себя знакомую и незнакомую музыку, которая в его воображении тут же обретала не только цвет, но и форму: странную, необычную, но вполне завершенную. Перед внутренним взором Славика возникали и рушились и вновь возносились необыкновенные, доселе невиданные строения, деревья и живые существа. Они шевелились, двигались, меняли окраску, то гнулись к земле, то тянулись к небу, закручивались спиралями, свертывались кольцами.

Дивные миры, неведомые и прекрасные, проплывали перед глазами юноши, и звали, и манили его, и влекли туда, где была иная жизнь — пестрая, яркая, шумная, где все двигалось, менялось, возникало и рушилось, перемалывая время и события. Славик предчувствовал, что там, куда его влекло, не было ни здешнего покоя, ни здешних отношений. Зато там было движение, борьба, цель, а он рвался к ним, не сознавая этого. Околдованный музыкой, поглощенный видениями, Славик давно позабыл, где он и с кем, и ни разу не глянул даже на Андрея, который, сидя в стороне, настороженно и пристально наблюдал юношу.

И четырех месяцев не прошло с тех пор, как их столкнула судьба, а у Андрея не было сейчас человека роднее, дороже и ближе Славика. Все свои дела, мысли, поступки Андрей теперь измерял и оценивал применительно к Славику. Иногда Андрею казалось, что он знал этого парня сызмальства, нянчил и пестовал, учил говорить и ходить, различать цвета, голоса и запахи. Андрей был уверен, что, еще не повстречав парня, уже знал о существовании вот этой круглой черной родинки над левым локтем Славика, и иные его родовые приметы казались давно знакомыми и, что особенно странно, родными. Про себя Андрей называл Славика «сынок» и, забывшись, не однажды так и обращался к парню, которого таскал за собой всюду: на линию, на охоту, на подледную рыбалку, уча его всему, что знал и умел сам.

Глянув на Славика, почему-то Андрей решил, что юноша загрустил.

— Славик!

Тот не пошевелился.

— Славка!

Никакой реакции.

Легонько прикусив нижнюю губу, Андрей задумался, как бы развеселить юного друга, и очень обрадовался, заслыша ворвавшийся в форточку яростный, злобный собачий лай.

— Уж не зверь ли набрел? — нарочито громко высказал Андрей догадку.

И зацепил Славика.

Тот вынырнул из омута видений, повернулся к Андрею, который неторопливо снимал с гвоздя ружье.

— Что случилось?

— Слышишь, как лают? Похоже, зверь набрел.

— Я с тобой, — подхватился Славик.

— Само собой. Одевайся живо. Ружье прихвати.

Славик метнулся к вешалке, а Андрей шагнул в глубь комнаты, сердито и сильно надавил клапан выключателя радиоприемника, бормотнув при этом:

— Передохни, дружок. Остынь…

— Я готов, — донесся нетерпеливый голос Славика.

На ходу, не выпуская из рук ружья, Андрей сдернул с вешалки свой полушубок и молниеносно оделся.

В сопровождении нервно рычащих и лающих собак они обошли все подворье, по выбитой вездеходом дороге дошли до родничка, из которого брали воду для питья, оттуда по тропинке добрались до опушки леса, но нигде не обнаружили ни зверя, ни его следов.