— Ну и ступай, — не то со скрытым намеком на что-то малоприятное, не то с угрозой выговорил Рябой и поворотился к Славику спиной и даже шагнул было в сторону.
— Постойте! — окликнул его Славик. — Ну разве вам трудно сказать, где живет Краб?
— Слушай, парень, у тебя что, есть голова в запасе? — язвительно спросил Рябой. — У Краба клешни покрепче железа. Усеки это на всю жизнь. И не попадай в них. Угодишь — домой не воротишься! Осиротишь любимого папочку.
В этих словах, в том, как они были сказаны, чувствовалась жуткая правда, от которой у Славика похолодело в животе. Но оказаться трусом перед этим проходимцем Славик не хотел. Потому и заставил себя выговорить:
— Чего вы меня пугаете? Здесь что, необитаемый остров? Вашего Краба можно так тряхнуть…
— Можно, конечно, — неожиданно согласился Рябой. — Только сопли сперва подотри, — и засмеялся длинно и сипло. — Скажи спасибо, что ты сын Андрея, а то бы мы тебя…
И вдруг, сделав выпад, крепко и больно схватил левой рукой Славика за нос, а правой, коротко размахнувшись, сунул под ложечку.
Земля выпрыгнула из-под ног помертвелого Славика, и он без памяти опрокинулся на снег. Когда очнулся, вокруг не было никого. Исчезли наручные часы и в кошельке пусто. От боли в затылке, от обиды и одиночества Славик едва не заплакал, но все-таки не заплакал.
Наутро он был в Ерудее. Антуфий и Ерофей даже не спросили об Андрее. Наверное, знали, что так и будет. Антуфий только сказал:
— Чего ж ты нам пару бутылочек не прихватил?
Славик рассказал, как его бесстыдно ограбили.
— С волками жить, по-волчьи выть, — многозначительно обронил Антуфий. — Надо уметь и драться, и лаяться, не то сжуют либо затуркают…
Через восемь дней прилетел Андрей. Он был похож на черную бесплотную тень. Драные валенки-бахилы, обгорелая, в подтеках и пятнах, с огромным разломанным козырьком фуражка и донельзя затасканная, неопределенного цвета и качества шинель.
Серой мышью бесшумно мелькнул он и бесшумно пропал в комнате и двое суток отлеживался там, не отвечал на вопросы Славика, ничего не ел, а только пил и пил крепкий и горячий отвар брусничного листа.
Сколько лет жил Андрей в обнимку с зеленым змием, время от времени целиком и безраздельно отдавая себя во власть этому чудищу. Неделю пил горькую, пил до черного беспамятства, до того последнего предела, за которым начинался потусторонний, иной мир. Выход из запоя всегда был долгим и мучительным.
Медленно остывало от перегрева сердце, набирая обычный ритм и силу. С дикой, тошнотворной болью очищался мозг от сивушных масел. Воспаленные, перенапряженные нервы долго не могли успокоиться, и стоило впасть в забытье, как тут же наплывали кошмары. А одрябшие, обескровленные, замученные мышцы никак не хотели повиноваться. Вываливался из рук топор, выскальзывали лыжные палки, и даже ложка с хлебовом казалась настолько тяжелой, что дрожала ее державшая рука.
Все это не однажды пережил Андрей. Но ныне к этим уже изведанным, привычным физическим мукам присоединились куда более тягостные муки нравственные. Его снедал стыд, неуемный, беспощадный, страшный стыд. Он горел в Андрее жарким пламенем, опаляя и сердце, и рассудок.
«Как я мог? Произвел себя в отцы, называл его сынком, поучал, наставлял, воспитывал, а сам? Боже мой! Какая мерзость!» И он корчился, стонал, плакал от этих доселе неведомых мук, готовый даже убить себя, лишь бы не видеть вопросительных, жалеющих и страдающих глаз Славика.
Тот ни о чем не расспрашивал Андрея, не упрекал, не судил. Аккуратно приносил ему в постель обед, кипятил и заваривал брусничный лист, делал клюквенный и брусничный морс. И все это молча.
Иногда ночью Славик бесшумно вставал с постели и на цыпочках подходил к кровати Андрея и долго стоял возле, прислушиваясь к его дыханию. Андрей притворялся спящим, дышал нарочито громко, глубоко и ровно, еле сдерживаясь, чтобы не вскочить и не обнять, горячо и крепко, это единственное в мире, страдающее за него и любящее его существо.
Однажды глухой ночью, подойдя к Андреевой кровати, Славик долго вслушивался в его дыхание, а потом робко и трепетно спросил:
— Тебе плохо, Андрей?
— Нет, — так же шепотом откликнулся Андрей.
— Можно, я посижу на твоей постели?
— Садись.
Славик сел и долго молчал. Потом спросил все так же шепотом:
— Тебе было больно?
— Нет.
— Они звери. Хуже зверей. Как они набросились на тебя.
— И я такой же, — еле внятно выговорил Андрей. И Славик услышал, как бьется у него язык в пересохшем рту.
— Не наговаривай на себя. Ты просто больной. А я оказался неспособным защитить, упустил тебя, отдал этим шакалам. Но ничего! Такое больше не повторится…
— Тебе надо уходить отсюда, Славик, — глухо заговорил Андрей. — К людям идти. К настоящим, нормальным, живым людям. Оклемался, переболел, набрал сил и уходи.
— Нет, — твердо, с каким-то необъяснимым, но приметным вызовом сказал Славик. — Мы уедем отсюда оба. Только вместе с тобой…
— Куда?
— Не знаю куда, — обезоруживающе признался Славик. — Мне все равно. Давай в Москву, или ко мне в Челябинск, или здесь на Севере где-нибудь зацепимся… Главное, чтобы вместе. Слышишь?
— Угу, — сквозь стиснутые зубы промычал Андрей, угадывая пробуждение в себе новых, очень светлых и радужных чувств.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Где, в каких неземных мирах побывал Бурлак за те несколько десятков минут ледяного жуткого беспамятства? Никто не знал.
Никто.
Это был странный полет меж раскаленных звезд, среди сплетений разноцветных ветвей, корней и листьев каких-то диковинных, бредовых растений. Бурлак цеплялся, больно ударялся, бился о них, но не падал, а все летел и летел, то свертываясь клубком, то свиваясь спиралью, то стремительно и гулко тараня любую твердь, и всюду рядом с ним был бронзовый дог. Он летел, раскинув лапы, оскалив огромную пасть, а его длинный хвост все время извивался, и жесткий холодок его касания долго еще жил на руках и на теле уже очнувшегося, вынырнувшего из небытия Бурлака.
Сперва он увидел свет, мутный и далекий, то пропадающий, то вновь появляющийся.
Потом послышались голоса — неясный, неразборчивый гул, похожий на глухой отдаленный шум ветра в лесу.
«Где это я? Что со мной?» — ворохнулось было в сознании и тут же отлетело прочь. Наплыл сон, подмял, притиснул, отгородил от всего живого. Рассудок противился сну, вырывался, бился, устремляясь к тому неразгоревшемуся свету, к тем глухим, неразличимым голосам — к жизни. И как ни крепки, ни тяжелы были путы граничащего с беспамятством сна, рассудок все-таки их разорвал, и Бурлак снова проснулся и опять увидел серый свет, из которого выплывали непонятные, неоднородные голоса. Там, откуда шел свет и звуки, была жизнь. Бурлак тянулся к ней изо всех сил и наконец прорвался к желаемому и тут же совсем рядом увидел светловолосую зеленоглазую женщину в белом халате, а подле нее Юрника. Тот стоял боком к Бурлаку и что-то говорил другому мужчине. Бурлак его не разглядел, не слышал слов Юрника, хотя и отчетливо видел шевелящийся рот.
«Где я?» — хотел спросить Бурлак. Но губы ему не повиновались, и он не смог выговорить ни слова. «Онемел я, что ли? Или это сон? Сейчас пошевелюсь и проснусь…»
Шевельнулся и в самом деле вынырнул к свету, теперь уж не серому, а яркому, слепящему. Зажмурясь, кашлянул слабо и протяжно, вроде бы простонал, и сразу все повернулись, придвинулись к нему. Бурлак встретился глазами с Юрником, выговорил еле внятно:
— Что происходит? Где я?
— Вам нельзя разговаривать. Молчите, пожалуйста, — умоляюще зашептала женщина в белом халате, испуганно округлив большие и очень яркие зеленые глаза.
— Оставьте, — уже ясно и твердо сказал Бурлак. — Помогите лучше мне подняться.
Две пары дюжих рук подхватили Бурлака, легко приподняли и посадили. Юрник подсунул ему под спину подушку, большую и мягкую. Обессиленно привалясь к ней, Бурлак еле удержал себя в таком положении: опять накатила сонливость. Он силился сказать что-то, но не смог выговорить ни слова. В висках цепами молотила кровь, туманилось сознание, а перед слипающимися глазами горели костры. Много очень ярких костров. Совсем рядом Они не жгли, даже не грели, но слепили.
И снова живые силы взяли верх. Распалась пелена сонливости. И сразу погасли костры, а перед взглядом Бурлака вновь появились те же лица. Перехватив стерегущий взгляд Юрника, Бурлак повторил вопрос:
— Где я?
— На пятьдесят четвертом. В поселке подводников, — торопливо, но четко ответил Юрник.
— Что случилось?
— Прорыв трубы. Самозагорание. Вы поехали на аварию и метель…
— А-а!
Перед глазами встал накрытый бураном зимник, дикая пляска метели, нелепое барахтанье в колышущихся, ползущих, дымящихся сугробах.
— Где Рюрик?
— Погиб в машине, — скорбно и тихо ответил Юрник.
— Замерз?
— Уснул… угорел.
Эта чудовищная весть почему-то не зацепила, не тронула Бурлака. Поймав себя на этом, он вознегодовал, попытался приковать свое внимание к трагическому событию: «Рюрик погиб. Из-за меня погиб…» Но и это не взбудоражило, не взволновало. «Ну, скажи же хоть что-нибудь. Ты жив, а он погиб. Посочувствуй хоть…» Он напрягся и заставил себя выговорить:
— Не захотел со мной… Думал, отсидится… Я предупреждал: газом пахнет… Бедный Рюрик…
И выдохся. На отчаяние или скорбь его уже не хватило. Но чуть спустя он возобновил расспросы:
— Давно я здесь?
— Несколько часов.
— Цел?
— Как молодой строевой конь! — вдруг раздался насмешливый и громкий голос Феликса Макаровича.
— Феликс! Откуда ты? — обрадовался Бурлак, чувствуя, как приободрил его голос друга.
— Куда друг, туда и я. Давай пей спирт и спи, — проговорил Феликс Макарович.
— Ничего не пойму, — бормотнул Бурлак. — Откуда ты?
Юрник нагнулся к Бурлаку и скороговоркой: