— Он вместе с нами на вездеходе. Все уже выбились, думали все, не найдем, а он никому покою. «Чую, где-то здесь», — говорит. И ведь нашарил. Из-под сугроба вынул. Непостижимо. Прямо звериное чутье.
— Спасибо… друг… — растроганно проговорил Бурлак, чувствуя слезы на глазах.
Еле приподнял слабую руку и тут же ощутил в ней горячую мягкую ладонь Феликса Макаровича.
Женщина поднесла Бурлаку стакан со спиртом.
— Выпейте, пожалуйста.
— Как авария? — спросил Бурлак, растопыренной пятерней отгораживаясь от поднесенного стакана.
— Газопровод перекрыли. Пламя сбили. Пока метет, не пробраться, — доложил Юрник. — Пейте, пейте. Вам надо уснуть.
Морщась, насилуя себя, он еле выпил тошнотворную жидкость. Хотел сказать что-нибудь веселое, шутливое, но пока раздумывал, провалился в липкую, знойную, беспамятную духоту…
— Сон для него теперь лучшее лекарство, — сказал Феликс Макарович, накрывая спящего Бурлака шубой. — Так, товарищ доктор? — И обласкал, ощупал взглядом смущенную юную докторшу. — Неплохо бы и нам сообразить чего-нибудь для сугреву души и бренного тела…
Феликс Макарович первым протрубил тревогу, всех взбаламутил и всполошил. Ему зачем-то срочно понадобился Бурлак, и, не найдя его ни в кабинете, ни дома, Феликс Макарович позвонил Юрнику и от него узнал, что пару часов назад Бурлак умчался на сто четвертый. «Добрался?» — спросил он Юрника. «Да по времени-то должен бы…» — смущенно проговорил Юрник, понимая свою оплошность. «Ты что, первый день на Севере? — сразу напустился на Юрника Феликс Макарович. — Зимник наверняка к черту. Если их накрыло — конец. Выходи на связь со сто четвертым, готовь машины».
Целый час бился Юрник, поднял на ноги всех связистов Гудыма, но все-таки добрался до сто четвертого. Узнав, что Бурлака там нет, они вместе с Феликсом Макаровичем создали специальный спасательный отряд и ринулись по следам исчезнувших. Не будь у них «Катерпиллера» и могучего вездехода ГТТ, не пробиться бы сквозь буран по заметенному зимнику, не спасти Бурлака. В рубашке родился Максим Бурлак, в рубашке. Как угадал Феликс Макарович под сугробом, в сумасшедшей дикой метели, и почему Бурлак не замерз, не заболел даже, — неведомо. Видно, впрямь: кому жить — тому жить…
Припоминая позже бредовые видения ледяного беспамятства, Бурлак больше всего поражался присутствию в них бронзового дога. Давно вроде бы позабыл о нем, а он вдруг откуда-то свалился и потянул за собой, вырывая из вечного мрака небытия. Почему решил, что бронзовый дог явится спасти, а не погубить, — не знал, но даже мысли противной не допускал. И когда пережитое отболело и отвалилось, и Рюрика похоронили, и аварию ликвидировали, бронзовый дог все еще был где-то рядом, не беспокоил, не тревожил, не нагонял воспоминаний, но и не покидал. Что ему было нужно? Зачем снялся с литого пьедестала и примчался в студеный край?..
После этого проклятого бурана что-то сдвинулось, слетело, сорвалось, треснуло в психическом механизме Бурлака. Что?.. Почему?.. Как?..
Дотошно и упорно копался Бурлак в собственной сути, анализировал свои поступки, слова и мысли. Иногда ему удавалось как бы отслоить, оторвать разум от тела, и он со стороны придирчивым, прокурорским взглядом вглядывался в себя, в свои отношения с Ольгой, с друзьями, с миром. Ничего тревожного, ничего неприятного не виделось вокруг до тех пор, пока не соскальзывал взгляд на прожитое, где были Марфа и Лена. Нет, он не раскаивался, не казнился, не винил себя, и тем не менее даже мимолетное воспоминание о недавнем прошлом колебало, искажало настоящее, порождая противное чувство неловкости, неуверенности и стыда. Он давил это чувство и, оттого что был бессилен справиться с ним, негодовал и злился на всех. Иногда вспышки раздражения сменялись приступами щемящей тоски по чему-то очень дорогому, утраченному невозвратной глупа Только усилием воли, порой с большим трудом, он подавлял хандру. «Все нормально. Никаких «но». Никаких сомнений…»
Но стоило чуть расслабиться, и сомнение пускало росток и проворно лезло вверх — неясное, но неудержимое. Одно за другим, они перли, как осот на пашне после первого дождя. Бурлак пропалывал их, слепо, не глядя, вырывая целыми охапками. Короткое время отдыхал, отходил, и снова чуял колкую, жгучую поросль в душе, и снова спешил очиститься от проклятой.
Потом все повторялось.
И круг становился все уже.
Во время очередного поединка с собой вдруг родилось желание вновь побывать в Будапеште. Без внутренней борьбы и колебаний Бурлак сразу утвердился во мнении, что, стоит ему пройтись по грохочущей Ракоци, постоять у неуклюжего собора Святой Елизабет, выйти на угол улочки Ференца Кутра, к тому каменному треугольнику, похожему на носовую корабельную палубу, где долгие годы стоит бронзовый дог, и все, что тревожило, беспокоило, порождало сомнения, — все разом отлетит и на душе станет легко и хорошо…
Как ни крепился Бурлак, как ни контролировал свои слова и поступки, а происшедший в его психике сдвиг все-таки проступил наружу. Первым это обнаружил Юрник. Как-то вечером, готовясь к очередной селекторной, сидели они с Бурлаком в его трестовском кабинете. Юрник неспешно, очень сжато и толково докладывал о бытовом положении трассовиков и вдруг заметил, что его не слушают, а пустые глаза Бурлака бессмысленно и недвижимо нацелены на черный оконный проем. Юрник смолк, но этого не заметил Бурлак, застыв в неловкой, напряженной позе. Только резкий телефонный звонок вернул его к действительности, но и то не сразу. Уже разговаривая по телефону, он все еще смотрел каким-то странным, рассредоточенным взглядом, то и дело замирая и что-то улавливая в себе. Там, в неведомой Юрнику, недосягаемой глубине таилось или зрело что-то недоброе, и, наткнувшись на это «что-то», Бурлак сдерживал дыхание и каменел ликом.
Потом Юрник еще не раз наблюдал такие же странные приступы не то скрытой боли, не то тайной печали и, поразмыслив, решил, что загадочный недуг Бурлака — не что иное, как раскаяние. «Кусает локти. Это пока цветочки. Главная плата — впереди, хватит ли сил рассчитаться…»
От истины Юрник был недалек.
Бурлак действительно платил…
Как-то, вскоре после происшествия на зимнике, усталый Бурлак долго плескался в хвойной ванне. Вошел в гостиную довольный, разомлевший, чуточку утомленный. Подхватив с торшера «Правду», уселся в глубокое кресло и тут же блаженно расслабился, кинув газету на колени. Когда дремотная истома схлынула, снова взялся за газету и вдруг почувствовал в горле, у самого основания шеи, несильный и неболезненный, но очень чувствительный и приметный толчок. Это колотнуло сердце и пошло выбивать: «Та-та, та-та, та-та, та-та»…
Никогда прежде Бурлак не слышал и не слушал собственное сердце и теперь с возрастающим беспокойством воспринимал эти торопливые трепетные «та-та, та-та, та-та…». Удары все учащались, учащались, и вдруг в напряженной, скорострельной цепочке выпало одно звенышко, одно коротенькое «та-та», и на его месте образовался крохотный провал, сердце остановилось.
Холодной влажной рукой Бурлак стал нащупывать пульс и тут же почувствовал толчок у горла: «Пошло, заработало». А сердце зачастило, затараторило, наращивая и наращивая темп, и вдруг — опять провал, и через четыре удара снова страшная пауза. И посыпались звенышки из, казалось бы, неразрывной цепи сердцебиения, повторяясь сперва через три, потом через два и, наконец, через один удар. «Сбесилось, что ли?» — неприязненно подумал Бурлак о своем сердце, досадуя на то, что вечер испорчен. Он не хотел слушать, а слушал сумасшедший галоп своего сорвавшегося с привязи сердца, и чем внимательнее вслушивался, тем чаще становились перебои. Тогда Бурлак резко поднялся, и сразу стал неслышным сердечный перестук.
— Фу-ух! Только этого не хватало… — пробормотал он, стирая липкую влагу со лба.
Прошло несколько дней, и новый приступ опять застиг Бурлака врасплох. Он сидел в трестовском кабинете за своим столом, вертел в руках шариковую ручку, обдумывая, какую начертать резолюцию на докладной, как вдруг почувствовал толчок под горлом, и… все повторилось. Бешеный галоп сердца. Все учащающиеся перебои. Страх, захватывающий дух. Бурлак швырнул ручку на стол, вскочил и заходил по кабинету, и уже не слышал это треклятое «та-та…».
— Та-ак! — ожесточенно выговорил он сквозь зубы, вышагивая по ковру, как по плацу на смотре. — Это что же, всерьез?
До сих пор он был здоровым человеком. Ел и пил, что хотел и сколько хотел. Ни ограничений, ни воздержаний. Многолетнее пребывание на Севере закалило тело. Если и прилипали иногда кашель или насморк, Бурлак отбивался от них дедовским способом: жаркой баней да стаканом водки на ночь. На случай, если это не помогало, у Марфы имелся богатый арсенал испытанных средств. Она и сейчас придумала бы, как вытащить, вырвать его из беды…
Испуганно прянул от этой мысли. «Марфа — на том берегу. На этом — Ольга и малыш. О них думать. Для них жить… Главное — не уступать, не раскисать. Пусть оно выкаблучивает, я…»
Снова услышал частые сильные толчки сердца и раз за разом три сбоя в ритме.
Так замкнулся этот роковой круг. Стоило Бурлаку услышать свое сердце, как тут же начинались перебои, поднималась паника, и аритмия усиливалась…
Замкнулось коварное колечко. Беги в любую сторону, с любой скоростью — не убежишь. Где начнешь, там и кончишь. Беги, пока держат и несут ноги, пока стучит сердце. Беги… туда, откуда начал.
Все это Бурлак усвоил сперва не разумом, а нутром. И ужаснулся безысходности грянувшей вдруг беды.
«Неужели вон из строя? Валерьяночка, валидольчик, горчичничек? Что это? Насмешка судьбы? Расплата? На зимнике заплуталась, схапала вместо меня Рюрика, теперь подловила…»
И снова лезли в голову нелепые, дикие мысли о какой-то расплате. За что и кому?..
Теперь он, не слушая, слышал свое сердце. Положит на стол локти, и сразу в них: «Та-та, та-та, та-та…» Прислонится к диванной спинке, и сердце начинает выстукивать между лопаток. Сожмет пальцы в кулак, а сердце бьется в кулаке. Съежится в кресле, стараясь ничего не коснуться руками, тут же сердце переместится в ягодицы, и в них все то же: «Та-та, та-та, та-та…» А чуть заслышал эт