Начнем сначала — страница 80 из 86

Особенно блаженствовал он, когда, отплыв подальше от берега, ложился на спину, раскинув руки и ноги, и море легонько покачивало, кружило, ласкало отдыхающее тело. Сквозь неплотно смеженные веки он видел клочок синего неба, и чаек, и легкие облака, и пролетающие самолеты, будто сквозь сон слышал гул людских голосов, крики птиц, гудки пароходов…

Ах, как сумасшедше галопирует время, какая-то дикая, необузданная скачка. Порой он утрачивал связь с проносившимся временем, не примечал смену дней и недель, не реагировал на перемену погоды… Трасса! Вот что определяло его настроение, его отношение к жизни, его связь с действительностью. Труба «пошла» — и он уже не отличал воскресенья от понедельника, праздника от будней, а все погодные перемены, перепады и колебания воспринимались лишь в связи с их влиянием на строительство трубопровода. Холода не пугали, страшили сильные ветры и метели, когда нельзя было «варить» трубу, и не только каждый день, но и каждый час простоя на трассе тревожили Бурлака. Как удары набатного колокола, звучало короткое, емкое: «Давай!» Давай трубу! Давай технику! Давай пригрузы, электроды, изолировочную ленту! Гони километры траншей и трубопроводов! Перепрыгивай, переползай речушки и реки. Грызи вечную мерзлоту. Тони в незамерзающих болотах. Самовольничай. Рискуй. Ссорься с подчиненными и с начальством. Бейся хоть о стенку лбом, а к весенней ростепели трубопровод сдай. И каждая новая нитка — самая важная, потому что нефть или газ, которые «пойдут» по ней, уже заверстаны, проданы и не сделать трубу — нельзя…

Иногда из-за немыслимого, несносного бега времени Бурлаку становилось душно. Надо было остановиться, осмотреться, дохнуть полной грудью. «К черту все!» — говорил он себе и хватал лыжи, летел или ехал на охоту, на рыбалку, просто поближе к нетронутой природе. Но вместе с ним становились на лыжи или лезли в вертолет и его заботы, и в самый неожиданный, неподходящий миг они вдруг напоминали о себе, врывались в сознание, разрушая настроение, рожденное близостью тундры, леса, реки.

И вот теперь, лежа на чистой, хрусткой, прохладной, пахнущей морозом простыне, Бурлак вдруг словно бы отслоился от бешено несущегося времени, от беспощадной суеты и жесткого, неумолимого «давай!». Отслоился и глянул на происходящее и на себя вроде бы со стороны. Глянул и потрясение съежился: сколько же наворочал непоправимого! Где Марфа? Вот гордыня. Ни звука, ни письма подругам. И Лену утянула… Мудрая, преданная женщина. Не играла в любовь. Не прикидывалась. Кинула себя на костер ради благополучия человека, который оскорбил, унизил. «Негодяй. Эгоист. Вот за то и наказание!.»

Опять мысль о наказании. Значит, не уходила, жила в нем, только зарылась поглубже. Тронул — и вот она. И тут же зацепила, столкнула с места сердце, то поднялось к горлу, и вот уже первая пауза в его перестуке…

С непонятным, все нарастающим самоожесточением вслушивался Бурлак в сердечные перебои, но лекарства не принимал, Сталину не позвал, да и пульс не щупал. «Пусть лопается. Пусть рвется», — с мстительным упоением думал он, ворочаясь и ворочаясь в постели, вздыхал, бормотал что-то негромко и только в третьем часу ночи уснул…

Ровно в семь редкую тонкую паутину сна вспорол негромкий, но настойчивый стук в дверь.

— Доброе утро, — послышался ласковый, бодрый голос Сталины. — Это что за телячьи нежности? Режим прежде всего. Ну-ка быстренько, подъем. Надевай пижаму и на зарядку…

А у него снова начался приступ. И когда через несколько минут Сталина вернулась, Бурлак сидел на постели, напряженно вслушиваясь в перебои.

— Что такое? — строго и неприязненно спросила Сталина.

Он протянул ей руку. Она нашла пульс, беззвучно шевеля губами, посчитала, небрежно выпустила руку и резким, командным голосом:

— Встать! Быстро! Кому говорю?

— Да ты что, Сталина?..

— Встать!

Обиделся Бурлак, но повиновался.

— Выходи на середину. На месте шагом марш! — командовала Сталина. — Раз, два! Раз, два!.. Выше колени!..

Поначалу Бурлак внутренне сопротивлялся, пытался прислушиваться к сердцу, но потом махнул рукой, вошел в ритм, навязанный этой заводной темпераментной женщиной, и вместе, рядом с ней азартно и с полной отдачей проделывал все новые и новые упражнения и под конец так разошелся, что вместо десяти присел пятнадцать раз.

— Молодец! — похвалила Сталина. — Душ, завтрак и на лыжи.

— На лыжи? — изумился Бурлак. — Мне говорили…

— Душ! Завтрак! И на лыжи! — металлическим голосом повторила Сталина. — Жду в столовой.

Ее властный, командный тон нисколько не раздражал и не обижал Бурлака, сознание, что им управляют, вдруг погасило опасения, и он охотно и беспрекословно повиновался Сталине.

— Слушай меня, — говорила Сталина, прикрепляя лыжи к ботинкам. — Сегодня пройдем всего три километра. Завтра — пять. Послезавтра — семь. Потом — десять, и так по десятке в день до конца. Главное — не бойся, не прислушивайся к сердцу, не трогай пульс. Боли ведь нет. Значит, справляется, пересиливает. Ну, а в случае чего — я рядом, и у меня все, что надо: шприц, пилюли. Только они не пригодятся. Уверена. Сердце у тебя, как у быка. А вот нервишки… Нужно сбить его с путаного следа, вывести на прямую. Силой. А потом закалить, удержать в нужном ритме, не дать вырваться. Пошли!

— Пошли! — охотно и весело подхватил Бурлак.

Но поначалу он нет-нет да и инстинктивно сдерживал себя. И палками взмахивал не резко, и отталкивался не очень сильно, и боялся резких поворотов, крутых наклонов. Чуть кольнет в левой половине груди, и Бурлак задерживает дыхание, замирает: вот сейчас боль стиснет сердце и… Но боль не атаковала. Кровь стучала в висках гулко, но ровно, без провалов. И постепенно он отлепил мысль от сердца, принял предложенный Сталиной темп и скоро почувствовал, что дышать стало легче, и он не без сожаления расстался с лыжами.

— Ну вот, — обрадованно сказала Сталина, держа пальцы на его пульсе. — Никаких перебоев. Снова душ. Померяем давление. Обед и двухчасовой пеший переход в умеренно-прогулочном темпе.

Он навсегда запомнит эти десять дней.

В Гудым Бурлак не звонил, из треста его никто не беспокоил. А строгая, взыскательная и нежная Сталина с каждым днем приоткрывалась ему какой-нибудь новой гранью. Она оказалась интересным, умным собеседником, не давала Бурлаку ни читать, ни задумываться, то и дело навязывая занимательный разговор либо запевая песню. У нее был сильный голос, неплохой слух, и за эту декаду вынужденного отшельничества они перепели все известные им песни.

Он-то думал, что знает эту женщину, а оказалось — не знал. Она не смущала его ни взглядом, ни намеком, ни словом, была поразительно сдержанна и в то же время приветлива и ласкова. Он повиновался ей с радостью, полностью освободив разум и душу от забот и мыслей о себе. Дивное, ни разу им не испытанное состояние доселе неведомой, странной непричастности к окружающему благотворно влияло на психику Бурлака, и он отдыхал душой и телом, чувствуя, как с каждым днем все слабее и реже становятся приступы болезни и все уверенней и скорее справляется с ними сердце.

Незаметно промелькнуло десять дней. Бурлак посвежел, повеселел, в осанку, походку, взгляд и голос воротились утраченные было уверенность и сила. И хотя аритмия не исчезла и нет-нет да и вновь напоминала о себе, Бурлак ее уже не боялся, не страдал от приступов и, когда начинались перебои, не хватался за пульс, не глотал порошки и пилюли, а торопливо одевался и шел на улицу, становился на лыжи, физической нагрузкой выравнивая, выпрямляя сердечный ритм.

Последний прощальный вечер в теремке начался с сюрприза. Воротясь с прогулки, Бурлак обнаружил на столе бутылку коньяка, коробку шоколадных конфет и вазу с фруктами. Пока раздумывал, как все это попало к нему на стол, вошла Сталина, нарядная и яркая.

— Сядь, — сказала она.

Не тем командным тоном сказала, каким распоряжалась здесь все дни, а ласково-просительно, чуть взволнованно и томно.

— Сядь, пожалуйста, — повторила она и первой подсела к столу. — Прежде чем мы выпьем за твое здоровье, выслушай меня внимательно. Эксперимент удался на славу. Ты еще не одолел, не подчинил сердце, но путь найден. Дави его нагрузкой. Больше движений. Закалка и воздух. Воздух и воздух! Заартачится оно, бросай бумаги и — на улицу. Вечерняя прогулка — непременно, хоть камни с неба, ну хотя бы час в хорошем темпе. И после того как смиришь сердце, приведешь в норму, все равно каждый день маленькая прогулка — утром, большая — вечером. И чем дольше, тем лучше. Не бойся поработать, поворочать, подвигать мускулами. И нервы, нервы закаляй. Ледяной душ, обтирание снегом и, главное, духовный перестрой…

— То есть?

Какое-то время Сталина молчала, раздумывая. Заговорила неспешно и осторожно. Было такое ощущение, будто Сталина откуда-то выхватывала слова раскаленными, перекидывала их с ладошки на ладошку, дула на них и, лишь слегка остудив, укладывала в предложение. И от этих еще неостывших слов веяло волнующим теплом.

— Как руководитель ты, Максим, в ногу с веком. Даже в авангарде. Умеешь работать. Можешь повелевать. Тверд. Прям. Остер. Все на месте… Но как человек ты подотстал от времени. Излишне сентиментален. Сверх меры самокритичен и совестлив. Обложил себя надуманными нравственными табу и запинаешься и бьешься о них, ушибая и раня душу, травмируя нервы…

«Да-да, — думал Бурлак. — Она права. Все время мучаю себя дурацким самоанализом. Казню и наказываю. За все хочу заплатить своими боками. Как точно она угадала…»

— Спасибо, Сталина, — сказал он прочувствованно и руку ей поцеловал.

— Погоди со спасибо. Наливай. Выпьем за твое здоровье. За эти прекрасные десять дней, которые я никогда не забуду.

Бурлак разлил коньяк, потянулся с рюмкой чокнуться. Сталина вдруг обхватила его за шею и прильнула губами к его губам. У Бурлака перехватило дух.

— Сумасшедшая, — сдавленно пробормотал Бурлак, резко отстраняясь от женщины.

Отведя глаза, Сталина понимающе улыбнулась, нежно погладила его по щеке.