Начнем сначала — страница 81 из 86

— Поцелуй меня, и я уйду.

— Зачем тебе это?

— Люблю тебя. Давно. И безнадежно.

Не успел Бурлак сообразить, что ответить на это нежданное признание, а Сталина уже резко переменила тон и насмешливо, с подначкой:

— А может, так, ради острых ощущений.

Бурлак смолчал.

— Ладно, — самодовольно проговорила Сталина. — Давай прощаться. А то и впрямь вовлеку тебя в грех… Будь здоров и счастлив, Максим…

— Спасибо, Сталина. Я теперь воскрес… — Взял ее руку, наклонился и поцеловал. — Что бы и как бы ни было дальше, я у тебя в долгу. На всю жизнь. Понадобится что-то…

— Помоги Феликсу. Он действительно в беде. Кроме тебя, никто не поможет.

Эти слова как ушат ледяной воды. Окатили и разом смыли все доброе, что только что жило в нем, волновало и радовало. Вмиг посуровев и потускнев лицом, похолодев голосом, Бурлак натужно вымолвил:

— Постараюсь…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Доселе прямая, хотя и неровная, негладкая жизненная дорога Бурлака вдруг налетела на коварную развилку: направо пойдешь — сгубишь друга, коему жизнью обязан; налево пойдешь — дело жизни предашь. В расстроенной, болезненно ноющей душе Бурлака столкнулись эти силы, и начался меж совестью и разумом поединок, затяжной и бескомпромиссный. И протекал он с переменным успехом, примерно по такой вот схеме…

«Почему предам дело жизни? — негодующе вопрошал Разум. — Зачем такие громкие слова? Разве предатели те, кто не выполняет, срывает, нарушает? Полководец, проигравший решающее сражение, вовсе не предатель».

«Согласна, — тут же откликнулась Совесть. — Даже если тут и очевидное ротозейство, и недогляд, но не злой умысел. Сознательно сгубить такую стройку — это ли не вредительство?»

«Без компрессорной газопровод не пустишь. А ее не будет. Зачем тогда рвать жилы и нервы?» — наступательно спрашивал Разум.

«У каждого свой жернов, своя поклажа», — тут же откликнулась Совесть.

«С нашей поклажей можно шагать лишь через силу», — промолвил Разум.

«Ты знаешь предел силе наших трубачей? — язвительно спросила Совесть. — С их опытом и закалкой, с их сознательностью да с такой техникой — нет предела и невозможного нет…»

«М-может быть, — нехотя согласился Разум. — Но какой ценой? А почему мы должны в дыбки? Рвать нервы и жилы? Вывертываться наизнанку? Ставить на карту свое и чужое здоровье?..»

«Не можешь, не хочешь, — подсказала выход Совесть, — уступи место Глазунову. Сделай его хотя бы главным инженером, и с такой поддержкой…»

«Спасибо за совет, — обиделся Разум. — Как-нибудь сообразим, придумаем. Нам верят. Сделаем — не сделаем, кто станет судить?»

«Я! — тут же откликнулась Совесть. — Да и ты. Тоже не смолчишь. Не стерпишь. Не вынесешь. Такой самосуд свершим — только в петлю…»

Измученный Бурлак обессиленно стирал испарину со лба. «Проклятые мысли…»

Он просыпался по ночам, и сразу в сознании рождались все те же мысли о Феликсе и Сталине, о пятой нитке газопровода и нулевой компрессорной. Иногда ему вроде бы удавалось нашарить путь, позволяющий и честь не запятнать, и дружбу сберечь, и Бурлак вздыхал было облегченно, но тут же наперерез кидалась Совесть, и снова закипал изнурительный и безысходный поединок самого с собой.

Он стал необыкновенно придирчив к себе, подолгу анализировал свои распоряжения и приказы, силясь в них усмотреть неискренность, неосознанное желание притормозить строительство. Он сомневался в себе, не верил себе. Чтобы отделаться от болезненной раздвоенности, спешил собрать своих приближенных, вопрошая: а так ли? а надо ли? нельзя ли иначе? Неожиданно для всех и для себя Бурлак вдруг вызвал Антона Глазунова.

— Послушай, Антон, — сказал Бурлак, не глядя на Глазунова. — Осталось каких-нибудь сорок — пятьдесят дней до ростепели. Самое ответственное время. Я подписал приказ о назначении тебя начальником главного штаба стройки. Срочно проанализируй дела на трассе. Посмотри, прощупай и с конкретными предложениями сюда. И помни: темп… темп!..

«Зачем это я? — думал он, глядя в спину торопливо уходящему Глазунову. — Теперь ни в сторону, ни вспять, только вперед…»

Дважды Сталина зазывала его на осмотр. Прослушивала, засматривала в глаза, прохладной мягкой ладонью мимолетно оглаживала плечи и грудь и всем видом своим спрашивала: «Ну как, надумал?» У него не хватало духу категорично и громко сказать «нет». Смущенно покашливал, многозначаще хмыкал, давая понять, что не забыл, думает, ищет и наверняка найдет. Презирал себя за это, проклинал Сталину, но открыто ударить по тем, кто вызволил его из беды, — не мог, не посмел, не захотел.

Однажды Феликс на ужин затащил Бурлака к себе домой. Бурлаку показалось, что друг ведет себя как-то необычно, странно, что-то недоговаривает, на что-то намекает. «Уж не думает ли он, что у меня со Сталиной…» — и покраснел до испарины. А Сталина бесом крутилась, и смеялась, и пела, и танцевала, и заигрывала, а ее бесстыдные, зовущие глаза насмехались.

Только под конец ужина Феликс заговорил о компрессорной. Был беззащитно откровенен в своих сомнениях и прогнозах, но не просил, не намекал, не вспоминал о недавнем разговоре. Зато Сталина, туфелькой нашарив под столом ногу Бурлака, крепко прижала ее к полу и, озорно сузив глаза, насмешливо сказала:

— Не горюй, Феликс. С таким другом, как Максим, любая беда не страшна. Что-нибудь придумает. Верно, Максим?

— Верно, — пробормотал он и тут же остро пожалел о сказанном…

Петля становилась все туже. Ослабить ее, тем более разорвать недоставало сил. Необходима была чья-то помощь… сочувствие… совет.

С Юрником советоваться Бурлак не хотел. Резко переменился Юрник. И отношения с ним совсем не те, что прежде. Похоже, вот-вот и столкнутся они бог весть на чем, но жестоко и непримиримо столкнутся со своим верным оруженосцем, адъютантом и другом. Чуял Бурлак, как подступает, надвигается миг столкновения. Еще немного, чуть-чуть — и хрустнет их многолетняя, испытанная и выверенная дружба. Хрустнет — и пополам.

С Ольгой?.. Нет. У нее не хватит ни мудрости — подсказать, ни смелости — поперечить. Она сможет лишь поддакнуть. Да и у Бурлака в отношении к молодой жене все еще присутствовала приметная черта превосходства возраста, опыта и силы…

А чувство безысходности нагнеталось и нагнеталось в душе, загоняя Бурлака в тупик.

В одну из кризисных минут, когда Бурлак лихорадочно раздумывал, к кому же постучаться со своей бедой, вспомнился вдруг старик Верейский и… нежданно-негаданно… Марфа. Вот кому мог бы он распахнуть душу. Марфа бы поняла, посочувствовала, пожурила и непременно сказала бы так нужное сейчас мудрое и твердое слово, да не наобум, не из бабьей жалости почерпнутое…

Именно этого слова — толчка, последнего и решительного, ему и не хватало сейчас позарез. И знай он, где теперь находилась Марфа, может, и помчался бы к ней за этим единственным словом.

2

Мигнул карманный фонарик, осветив циферблат будильника, и снова густые темно-серые сумерки сомкнулись над Марфой. «Половина шестого. Рановато…» Нашарив кнопку, выключила звонок будильника. Поудобней, повольготней разместила тело на постели и задумалась…

Третью ночь подряд ей снится Максим. Нехорошо снится. Сегодня увидела его молодым, нарядным, но седым. Поразительной белизны длинные волосы развевались по ветру, дыбились, вздымались высокой белой копной. Максим стоял на противоположном берегу неширокой речонки и тянул руки к Марфе. Она тоже тянулась навстречу. Они почти касались друг друга пальцами, но взяться за руки так и не смогли.

Черная и блестящая, как мазут, вода в речонке бешено бурлила, клокотала, будто кипела. Иногда вздымались высоченные конусообразные, чугунно тяжелые и черные волны, с гулом бились о берега, и Марфе казалось, что от их ударов вздрагивала земля под ногами.

Она что-то кричала Максиму, и тот кричал ответно, но что? Ни слова не осело в памяти. Неумолчный бешеный рев черной реки глушил голоса. Поняв, что им не докричаться и не дотянуться, Марфа стала высматривать переправу. «Должен же быть какой-нибудь захудалый мостик, жердочка, паром», — думала Марфа, торопливо шагая по берегу навстречу течению. Максим шел туда же по своей стороне. Ах, как обрадовалась она, завидев мостик, кинулась к нему со всех ног. И Максим побежал. Сейчас они взбегут на мост и наконец сойдутся…

Странным сооружением был этот мост. Горбатый, на птичьих ногах. «Избушка, избушка на курьих ножках, встань передо мной, как лист перед травой», — завертелось на языке Марфы. «Нет, лист и трава это о сивке-бурке. А как же об избушке-то? Да зачем мне это?» — отмахнулась от ненужных мыслей и по круто уложенным бревнышкам, как по ступеням, стала взбираться на горб моста. А тот вдруг встал в дыбки, оглушительно хрустнул и распался, рассыпался, и вместе с бревнами полетели в черные волны и они с Максимом. «Максим!» — отчаянно закричала Марфа и проснулась.

Еще не уняв сердцебиение, не стряхнув волнение и дрожь, подумала: «Неладное с ним что-то. Занемог, либо беда пристигла». И заныло сердце. Да как заныло. Будто в чужом недобром кулаке стиснутое. И сразу все вокруг черным и чужим стало, опостылело, опротивело. И этот холодный, неуютный, по окна заваленный снегом балок с неказистой, грубой, походной обстановкой, и полушубок с ушанкой, и тяжелые меховые сапоги, и беспросветное, нудное мотание с утра до поздней ночи, телефонные звонки, перебранки, горы бумаг: накладные, наряды, распоряжения, списки… Все, чем жила доселе, разом поблекло, обесценилось, вызывая неприязнь и злое раздражение. Осточертела постоянная болтанка на ниточке, на волоске. То кончается мясо. То нет крупы. Распродали сахар. Расхватали валенки и ватники. Главурс недодает, урс общипывает, в орсе растаскивают, а в поселке нечем торговать. А деньги есть. Запросы есть. Надо закреплять, удерживать тут рабочих. А чем? Романтикой? Героикой? На таком горючем не каждый взлетит. А и взлетит, долго ли продержится?.. Что бы тут ни сделала она — все временно, и через два-три года опять начинай с нуля, на голом месте. Чуть обживешься там, — снова вперед, в тайгу или в тундру и… все сначала. Чертово колесо. Неужто до старости вот так и мыкаться, перескакивая с места на место? Три таких перегона и — на пенсию. И жизнь позади! Боже мой!..