удар энергетический баланс страны, а, напротив, несмотря на просчеты Госплана, Госснаба, Миннефтегазстроя, делал все возможное и даже невозможное, чтобы сдать компрессорную в срок. Нимало не смущаясь фактами и документами, свидетельствующими обратное, приверженцы Феликса Макаровича черное называли белым, а правое — левым, и орали, и били в барабаны, и неистово размахивали кулаками, и в конце концов кого-то оглушили, кого-то смутили, кого-то повергли в смятение. Словом, еще раз доказали, что «не имей сто рублей…» и «как аукнется…».
И все-таки главные надежды Феликс Макарович по-прежнему возлагал на Максима Бурлака, веря, что тот на коллегии поддержит, подопрет и грозовые тучи пронесет стороной. Но, и веря, и надеясь, и почти не сомневаясь, Феликс Макарович до последней минуты не благодушествовал, а изобретал все новые и новые ходы и лазейки на случай неожиданного предательства, мягчил там, где мог упасть, придумывал алиби на любой возможный обвинительный выпад. И не просто придумывал, а каждую придумку оперял, окрылял соответствующими документами, расчетами и выкладками, втянув в самооборону весь управленческий аппарат треста и всю свою королевскую рать за пределами Гудыма…
Сталина с необъяснимой все возрастающей неприязнью наблюдала подготовку мужа к отчету на коллегии. Всегда самоуверенный и циничный, он явно паниковал, лихорадочно что-то подсчитывал, выписывал, куда-то непрестанно звонил. И хотя Сталина делала вид, что ничего не замечает, она знала, что тревожит Феликса. И однажды она сорвалась:
— Да не мечи ты икру! — прикрикнула она на мужа. — Выплывешь! Такие ни в огне ни в воде…
— Перестань паясничать! — сразу освирепел Феликс Макарович.
— Не ори, — тихо и как-то безнадежно проговорила Сталина. — У тебя, кроме меня, — никого, все — купленные…
Когда Сталина сказала мужу о своем намерении пожить в теремке Бурлака, чтобы помочь тому вырваться из лап недуга, Феликс Макарович отнесся к этому до обидного спокойно.
— Валяй! Будет еще один козырь в нашей колоде.
Равнодушие мужа зацепило Сталину, и она дерзко, с вызовом сказала:
— Закручу вот с Максимом.
— Крути, — спокойно ответил Феликс Макарович. — Не убудет.
Увидел, как полыхнули гневным румянцем щеки жены, спохватился, поспешно пробормотал:
— Ты, как жена Цезаря, вне подозрений…
И, легонько полуобняв Сталину, приложился губами к ее полыхающей щеке…
Именно это и вспомнила теперь Сталина и едва не заплакала от обиды. «Жизнь под занавес, а что позади?..»
В том, что сказал Сивков на отчетно-выборном партийном собрании, была какая-то цепкая, занозистая правда, и, как от нее ни отбивался Бурлак, она лезла в душу и в сознание и там шевелила, раскачивала, сдвигала привычные представления, идеалы и нормы. В доводах Сивкова угадывалась упруго спружиненная могучая сила, которая рано или поздно, но непременно распрямится и так ударит, что наповал сокрушит приверженцев меркантильного курса и конечно же Бурлака. И, чуя это и страшась этого, Бурлак всячески отбивался от настырных, назойливых, беспокойных мыслей…
Конечно, с немалой долей ехидства думал Бурлак, куда приятней было бы, если бы рабочие здесь трудились по восемь часов в день, имели два выходных в неделю, жили с семьями в нормальных квартирах, хорошо питались и могли по-настоящему отдыхать. Тогда сюда не тянулись бы рвачи, хапуги и вышибалы. Не рвались бы просто жадные, рабы вещей и сберкнижек, собиратели, накопители, которые могли жить как попало, без передыху работать по две и по три смены подряд, вязнуть в болотах, тонуть в сугробах, тащить на себе застрявшие в тине машины, переть и ворочать до хруста в костях, лишь бы заработать. Не хапнуть — нет! Не приписать. Не украсть. Именно заработать лишнюю сотню рублей. Собственным хребтом и своими руками.
Иные из этих работяг, едва сколотив заветную сумму, сразу же кидались прочь, в свои обетованные земли, покупали там дом, автомобиль, ковры, телевизоры и становились прежними людьми, довольствующимися обычным заработком обыкновенного рабочего.
Другие, как Кабанов, уже не могли жить по-иному и гнали, гнали тысячи. Этих уже ничто не могло остановить, они жертвовали всем, даже здоровьем и счастьем ближних,, только бы росли и росли накопления.
Третьи к высоким заработкам, к возможности подзашибить большую деньгу относились спокойно. Но и они были избалованы высокими заработками, материальной независимостью, которая гарантирует неограниченную широту потребностей и запросов. И попробуй-ка отними сейчас у Бурлака премии и надбавки к зарплате, он не задержится в Гудыме.
Бурлак не только понимал, но и всячески поддерживал решительный перевес материального стимула. Чуть что — рубль!.. Надо ускорить — рубль. Надо рисковать — рубль. Всюду рубль, рубль и рубль — чудо-двигатель и погоняла…
«А как иначе?.. Как иначе?.. — вопрошал невесть кого Бурлак. — На энтузиазме, на душевном подъеме, на штурмовой волне можно продержать людей день, неделю, ну, с величайшей натугой, — месяц. Но не десять лет… Собачий климат… Времянки… Постоянное дикое перенапряжение… Чем заштопать? Чем перекрыть? Проповедями?.. Где взять таких проповедников, чтоб могли втолковать, поднять, увлечь? Чтоб люди к ним как к отдушине, как к живому роднику. Где праведники, способные принять на себя чужую боль и беду? Готовые пренебречь земными благами во имя идеала, идеи, дела?.. Где?.. А Глазунов?.. Сивков?.. Воронов?.. Да избери Глазунова секретарем парткома, он через полгода обрастет единомышленниками, и…
Конец… И рубль с пьедестала смахнут. И меня…»
Это была правда. Святая и горькая. Бурлак метнулся было ей наперерез, да вдруг резко одернул себя… «Если я не в силах понять, переиначить, переиграть, так и поделом мне мордой в мусорную кучу. Чего это я рассопливился? «Виноват — исправлюсь». Да когда начинается аврал, время измеряется сваренными стыками, длиной вырытых траншей, километрами сваренных труб. Неважно, отдыхал ты или нет, спал или не спал,, двенадцать или восемнадцать часов держал в руках электрод, штурвал плетевоза, рычаг трубоукладчика. Главное — трубопровод!.. До души ли тут? Лишнее слово сказать в тягость. Какой, к черту, тут агитпроп?..»
Оборвал мысль, изловив себя на фальши. Именно в дни бешеного аврала и перенапряжения, когда заработки становились баснословными, деньги вдруг отступали на второй план. Хрустящие купюры брали небрежно, не считая, совали в карманы полушубков и торопились снова впрячься в общий воз и тянуть, тянуть стальную нить трубопровода. Тут погонял не червонец, а общая победа. Разве только Кабанов и еще очень немногие могли в эти дни поинтересоваться заработком, остальные, опьяненные азартом, распахнув полушубки, сбив на затылок шапки, скинув рукавицы, рвались к последнему «красному» стыку, как к вражьему дзоту.
«Стало быть, главное — дух, настрой. Да, трудно. Разные все, непохожие. Подбери-ка к каждому ключ. Вон Юрник. Думал, насквозь просвечен. А он… Если уж он, значит, куда-то меня заносит. Точнее — сносит. Вниз. По течению… Вовремя назначил Глазунова начальником главного штаба. Секретарем парткома его. Можно главным инженером треста. А что? Во, наломает, наворочает! Сам не поест, не поспит — другому не даст… Начнутся стычки, диспуты да поединки… Измочалю нервы… Воскрешу экстрасистолию… Неужели боюсь?.. Пожертвую делом ради собственного благополучия?..»
Такие вот нестыкующиеся мысли кружили и кружили в сознании Бурлака, пока он готовился к выездной коллегии министерства.
Наступил март. Трассовики выходили на финишную прямую. Начался штурм — самая прекрасная, упоительная пора стройки. Затурканный Бурлак колесил по зимникам в тряском «уазике», часами качался в железной гондоле вертолета, шагал и шагал вдоль пробитых в вечной мерзлоте траншей. Пригрузы, плети, трубовозы, сварочные агрегаты — вот чем была полна его голова. Успеть бы… перетащить, подвезти, сварить, переоборудовать… Все остальное: экстрасистолия, Сталина, Феликс и даже Ольга — все потом, после «красного» стыка…
Это была настоящая битва.
С коварной погодой Заполярья.
С просчетами и ошибками проектировщиков и снабженцев.
С раскачкой и равнодушием.
С самим собой…
Метался по трассе Бурлак, выматывался до того, что засыпал даже стоя, но сказанное Сивковым на том собрании вновь и вновь неожиданно напоминало о себе, и Бурлак то соглашался с электросварщиком, то его отвергал, а то вдруг начинал колебаться, ни вашим — ни нашим, будто становился на края двух расползающихся льдин, и не было сил ни оторваться от одной, ни удержать обе, оставалось только головой в ледяную черную глубь…
После недельного мотания по трассе Бурлак объявился наконец в Гудыме и вечером за ужином заговорил с Ольгой о своих раздумьях, навеянных речью Сивкова. Хотел коротко, но разгорячился и выплеснул все наболевшее.
— Что думаешь об этом, Оля?
Спросил и замер, глядя на Ольгу глазами любящего экзаменатора. И столько напряжения и тревоги было в его взгляде, в застывшей, чуть наклоненной фигуре, что Ольга смутилась, замешкалась с ответом. Заговорила медленно, расставляя слова ровно и осторожно, будто были те одновременно и хрупкими и тяжелыми.
— По-моему, Сивков прав только наполовину. Создай здесь отменный быт, дворцы, бассейны, — ну и что? Теплей и короче от этого зима не станет. Трассовых неудобств и перегрузок — не избежать. Чем это компенсировать, если не заработком? Тут надо, по-моему, не «или — или», а «и — и». А секретарь парткома из Глазунова получился бы на славу. Хотя и…
— Вот-вот! — подхватил Бурлак. — Тогда мы будем не трубопровод гнать, в полтора раза превышающий технические и организационные возможности треста, а воспитывать, перековывать…
— Строить коммунизм, — тихо вставила Ольга.
— Что? Что ты сказала?
— Я сказала, будем строить не только трубопровод, но и коммунизм…
Бурлак посмотрел на Ольгу так, словно та вдруг вылезла из бутылки или возникла в результате иного магического превращения. «Вот так приговор. Короткий и не подлежащий обжалованию. И никаких «и — и».