правила его Ксеня Дзвиняч. — Товарищ секретарь учит привозить не те сокровища, что в недрах земли зарыты, а те, что всю землю радуют, как детские глазенки. Может, я неверно сказала? — и она доверчиво взглянула на Михайла Гнатовича.
— Говорите, Ксения Петровна.
— Я своим женским умом так прикидываю: посылают нас к людям, чтоб мы, измученные, учились жить, а не погибать на земле, чтобы мы привезли своей Гуцульщине ее потерянную долю.
Микола Сенчук смотрит на Ксению Петровну, словно впервые увидел ее.
— Вот, никогда не думал, Ксеня, что ты такая! — удивленно заявляет Лесь и оглядывается вокруг, не поймет ли кто-нибудь иначе его степенную речь.
Михайло Гнатович, на ходу застегивая пальто, выходит из исполкома. Там к нему подбегает, обогнав стеснившихся у выхода людей, Лесь Побережник.
— Михайло Гнатович, а вы с нами поедете?
— Нет, Лесь Иванович, не могу.
— Нет? — опечаливается Лесь. — А может, как-нибудь через «не могу»? Чего бы мы только не привезли тогда в Гринявку!
— Только бы дали! — лукаво щурится Михайло Гнатович, и на лицах гуцулов расцветают улыбки.
— Дадут! — уверенно заявляет Лесь.
— Тогда берите, Лесь, и руками и всем сердцем. Давайте подумаем с вами: что нам прежде всего нужно в Гринявке?
— Нужду прогнать навеки. Чтобы никогда не наведывался к человеку черный день. Чтобы гуцул хлеб ел.
— Значит, надо привезти в Гринявку высокий урожай, трудодень богатый, передовую науку.
— Эти думы, Михайло Гнатович, точно из снов слетелись к гуцулу. Не жирно ли будет?
— Для того, кто вперед не глядит, жирно. Ключи от счастья в наших руках. И мы не имеем права ждать, пока оно само к нам придет. Не имеем права покачивать головами, читая о том, как живут лучшие колхозы: вот, мол, богатство, у людей, когда же оно к нам заглянет? Захотим — заглянет через год, с новым урожаем. Только во всем надо равняться на передовых, на героев, и самим становиться героями. Верю, что вижу перед собою новую гуцульскую славу.
Гуцулы застыли в строгом молчании.
Машина, пофыркивая, покатилась по дороге. И вдруг в темноте заклокотал противный, едкий смешок. К собравшимся боком придвинулся Пилип Наремба.
— Лесь, у меня к тебе вопрос: чем же твоя жена станет, если даже ты в герои выскочил? Хе-хе-хе!
Этот смешок ужалил Побережника в самое сердце. Лесь беспомощно оглянулся в поисках защиты. И его защитили. На здоровенного Нарембу с разгона налетел почерневший от гнева Микола Сенчук.
— Простите, люди, что немного отстану от вас, да еще в такой вечер, — бросил он односельчанам, оглянувшись назад, и наотмашь ударил кулака по широкой щеке.
— За что? — взревел Наремба, закрывая лицо обеими руками.
— Чтоб не топтал сапогами наши высокие надежды, падаль!
Погост. В изгорбленную землю черными птицами вцепились кресты. На могиле, возле часовенки, как могильщики, сидят, насупясь, Палайда, Верыга и Наремба. Они вздрагивают от каждого шороха, кажущегося или настоящего.
— Ничего не видно, — оглядываясь вокруг, процедил Наремба.
— Наше время прошло, — проворчал Палайда, посмотрев на небо.
— Прошло… Глянь, Гнат, словно бы кресты шевелятся! — вдруг прохрипел Наремба и вцепился в плечо Палайды.
— Опомнись, это страх твой шевелится. Мертвых не бойся, живых бойся, а то… Свят-свят-свят, и правда шевелятся! — Палайда вскочил, и неподалеку замерли четыре креста.
— Проклятое место. Пойдем отсюда.
— А что скажет Бундзяк?
— Пускай найдет место получше, не среди мертвецов.
Кулаки, обваливая тяжелыми сапогами могилы, пригнувшись, побрели в конец кладбища. Предостерегающий свист остановил их. Они оглянулись и вновь увидели, как зашевелились и пошли на них четыре креста.
— Тьфу, придумает же Бундзяк! — наконец проговорил Наремба, с облегчением вздыхая.
— От таких выдумок недолго и на тот свет отправиться.
К кулакам подошли вооруженные бандиты. У одного из них, Василя Вацебы, измученный вид. Он бос и дрожит от холода.
— Кто?! — не здороваясь, резко, как когда-то на допросах, спросил Касьян Бундзяк, вооруженный топором и автоматом.
— Микола Сенчук, Лесь Побережник, Мариечка Сайнюк, Ксеня Дзвиняч… — вытянувшись, отвечал Верыга.
— Ксеня Дзвиняч с дочкой попросилась. Активистка! Ха-ха-ха! — Наремба расхохотался, но почему-то сразу же затих, прижав руку к щеке.
Неподалеку послышалась песня. Бандиты замахали руками, как воронье, и застыли неуклюжими крестами. Песня звучит, как приговор, приковывая бандитов к трухлявым крестам.
По тропинке через огороды неторопливо шагают домой Юстин Рымарь и Василина.
— Хорошо, что ты отказался ехать, Юстин, — бубнит идущая позади жена, и голова ее, плотно повязанная платками, трясется в такт словам.
— Не знаю уж, хорошо или плохо.
— Как не знаешь?
— Люди свет увидят…
— А ты жеребенка увидишь. Первого своего жеребенка. А потом, в случае чего, не будут тебя мучить за поездку…
— Как это «в случае чего»?
— Экой ты недогадливый! — Василина забежала вперед и загородила всю узенькую тропинку. — Ну, а в случае… война будет… Возьмет тебя американский Трумэн да спросит…
— Ты прежде спроси, захочу ли я с ним разговаривать…
— Лучше, конечно, с ним не говорить, только если Трумэн захочет…
— До коих пор ты будешь носиться с этим Трумэном, как с писаной торбой?
— Да ведь люди говорят, что Трумэн…
— Псы, а не люди. И не трумкай мне над самым ухом, а то оно, того и гляди, разболится, как от простуды, от твоих «тру» да «ме»… Вон гляди, больница-то — растет! — Юстин указал на леса стройки.
— Не радуйся, не радуйся, не построят.
— Почему не построят?
— Ну, кто когда строил для гуцула больницу?
— Так, по-твоему, и школу не построят?
— А ты думаешь, построят?.. Это все… агитация.
— А не отсохнет у твоих агитаторов язык, когда тут вырастет двухэтажная школа и двухэтажная больница?
— Увидим, у кого отсохнет… Еще двухэтажную захотел!..
— Да ты тише кричи, вон люди шумят.
— И они о том же шумят, о чем и ты. Теперь другого разговора не бывает…
По улице как раз идут Лесь и Олена.
— Хотел я садануть ему кулаком промеж глаз, — хвалится Лесь, — да Микола опередил меня.
— Ой, Лесь, и ты огрел бы самого Нарембу? — со страхом и удивлением спрашивает Олена.
— А что он мне теперь?! — еще больше осмелев, восклицает Лесь. — На него люди плюют, а меня выбирают делегатом… Я, Олена, мягок, да силен. Каюк был бы сегодня Нарембе.
— Лесь, да ведь за это бог бы тебе грех записал.
— Если богу больше уже нечего делать, пускай себе записывает грехи.
— Лесь! Опомнись! Что ты говоришь?! — Олена в ужасе заломила руки.
— Лесь Иванович, погодите! — донесся из темноты чей-то звонкий голос.
Побережники прижались к плетню, ощущая, как сквозь его щели, словно вода сквозь ячейки невода, просачивается холодный воздух. В тишине громко отдаются шаги, и соседняя улица отзывается на них сонным эхо.
— Лесь Иванович, я к вам зоотехника веду ночевать, а то к Сенчуку далеко идти, а человек устал с дороги, — запыхавшись, с трудом выговаривает исполнитель. — Знакомьтесь, товарищ Галюбей.
— Галибей, — поправляет зоотехник. — Андрий Прокопович.
— Простите, не Галюбей, а Галибей, — парнишка смешливо морщится и незаметно подмигивает Побережнику: вот, мол, фамилия у человека, запутаешься, как в тыквенной ботве.
— Да у нас, Андрий Прокопович, и переночевать негде. Всего одна кровать, да и из нее труха сыплется, — пожаловалась Олена.
— А печь у вас есть? — ласково спросил Галибей.
— Да неужто такой ученый гость будет спать на печи? — удивляется женщина.
— Еще как! Может, и просо на печи сушится? Нет на свете лучшей постели, чем печь с распаренным просом, — смеется зоотехник.
— Да уж мы кинем туда горсточку, — повеселев говорит Лесь, — может, товарищ зоотехник поклюет его, как курица.
— Лесь! — Олена предостерегающе дергает мужа за рукав.
Но зоотехник ни чуточки не сердится на эти озорные слова, и Лесь еще больше смелеет.
— Не тащи меня за рукав, жена. Разве тебя не радует, что нашей печи выпала такая честь?
— Учиться буду, Григорий Иванович, и в лесничестве и дома. А книжку прочитаю вслух!
— Именно вслух. Такую книгу грех про себя читать. Будешь в селе — непременно заглядывай ко мне, — Нестеренко прощается с Букачуком. — Ты мне песни будешь петь, а я понемногу введу тебя в курс агрономической науки. Добро?
— Философия! — с готовностью соглашается Василь и спешит по безлюдным улочкам на край села.
Вот и двор Мариечки, сплетение теней и обманчивый ночной свет словно укачивают его. Месяц, проскользнув мимо расколотого облака, поплыл по чистому небу, и на горизонте выросли контуры гор. Наступив на кружевную тень калитки, парень принялся нащупывать рукой щеколду.
— Василь, это ты?
— Я, дедушка. С собрания возвращаюсь. — Рука сползла со щеколды, и Василь стал так, словно и не думал заходить во двор Сайнюков.
— А Мариечка уже вернулась. Отдыхает, ей ведь завтра в дальний путь.
— Отдыхает? — с сожалением переспросил парень.
— Спит. С собрания прибежала веселая. Принесла какие-то книжки. И ты, вижу, с книгой… Вот поди ты, как жизнь складывается, — девчонка, а едет посмотреть отчизну, какой и мы-то не видали никогда. Заходи, Василь, поговорим про жизнь.
— А может, почитаем вслух? — Василь с надеждой бросил взгляд на окно. — Вон как посветлело. А книжка эта еще светлей. Про революцию.
— И при лунном свете разглядишь?
— Могу.
— А я теперь даже не все звезды вижу.
— Скоро не только эти все, а еще и новые увидите! — Василь раскрыл книгу.
У перелаза Микола Сенчук прощается с Ксеней Дзвиняч.
— Спокойной ночи, Ксеня. — Он протянул руку, но сразу же отдернул ее: вспомнил, что бил ею Нарембу.