Над Черемошем — страница 23 из 42

— Вон из каких? Хорошее блюдо, колхозное!

— Ясно, не единоличное, — с апломбом отвечает Андрейка.

— Лесь Иванович, заходите к нам в конюшню! — пересмеиваясь, кричат конюхи, и Лесь с достоинством несет свою свеклу к просторному каменному строению.

— Ой, какие у вас кони! Верно, сам Георгий-победоносец не седлал таких!

— А наши победоносцы каждый день седлают! — старший конюх показал рукой на площадь, где джигитовали молодые колхозники…

— Лесь Иванович, загляните к нам, — перехватывают гуцула доярки в белых халатах.

— В больницу?

— Не в больницу, в коровник.

— Так вы не медицинские сестры?

— Нет, мы доярки.

— У нас когда-то в шляхетской больнице фельдшерки так бело не ходили. Чем же ваши коровы заслужили такой почет?

— Молочными реками.

— Молочными реками? — Сомнения, снова зародившиеся в голове Леся, гонят его в коровник.

Чистота, свет, электричество, породистые коровы, теплый дух молока поражают гуцула.

— А это что за музыка? — Лесь нажимает на автопоилку и со страхом отдергивает руку.

— Автопоилка, — смеются девушки.

— Умен был человек, эдакое смастерил! Видать, молочная скотинка?

— Каждая корова дает по три тысячи литров на круг.

— Куда ни кинь — всё тысячи!

* * *

— Мое звено за этот год только дополнительной оплаты получило тридцать два центнера сахара и сорок одну тысячу деньгами, — рассказывает гуцулам Мария Говорова.

— Опять тысячи! — удивляется Лесь. — И что вы прошу вас, делаете с ними?

— Культурно живем, — звеньевая включила электричество, и просторная комната подтвердила ее слова прежде всего множеством книг в ярких, разноцветных переплетах.

Лесю, однако, больше понравился самый шкаф, чем находящиеся в нем книги.

— И когда вы успеваете читать их? Мария Васильевна, так вы, прошу вас, много получили сахару? — снова удивил всех нетактичностью вопроса Лесь.

— Ступайте, поглядите, — женщина повела гостей через комнаты к просторному и светлому чулану. — Вот он.

— Ой, сахар мешками?! — не удержался от недоверчивого восклицания Лесь. — И настоящий, хороший сахар?

— Посмотрите, — хозяйка принялась развязывать мешки.

Лесь, как завороженный, не отходил от них. Он долго старался побороть в себе сомнения, но они и на этот раз взяли верх.

— Славный, славный, — похваливая сахар, он стал разгребать его пальцами и вдруг засунул руку глубоко в мешок.

— Лесь! Куда вы свой стыд девали? Что вы делаете? — краснея, набросилась на него Ксения Дзвиняч.

— Проверяю, Ксеня-любушка, не отсырел ли… — Лесь смущенно разжал горсть и вдруг радостно, с вызовом, воскликнул: — И впрямь сахар, прошу вас, сахар, а не соль! — и он погрозил другим кулаком туда, где, по его расчету, могла быть шайка Бундзяка…

Ужинать у Марии Васильевны Лесь не остался, как его ни упрашивали.

— Ой, не до ужина теперь, — он кланялся, благодарил, улыбаясь своим мыслям. — Мне, прошу вас, не ужин дорог, мне дорого, что вы такие славные люди. Дай вам бог счастья и детям вашим.

Он неожиданно поцеловал Марию Васильевну, смутил этим ее, смутился сам и, беспомощно разведя руками, выбежал из хаты, опережая добродушный смех хозяев и гостей.

«Тут есть причина посмеяться. Есть причина!» — повторял он.

По узенькой глубоко протоптанной дорожке он свернул в сад и, не пригибаясь, пошел к теплице. Ветви, отягощенные снегом, стряхивали на него холодные снежинки, которые, однако, казались теперь теплыми лепестками цветов, потому что размечтавшийся гуцул уже видел перед собою весну.

В теплице гостил май, и странно было встретить посреди роскошной зелени и цветов седобородого, как дед-мороз, садовника.

— Сынок! — окликнул Леся старик с другого конца оранжереи.

Лесь в смущении застыл возле порога, думая, что садовник, верно, ждал вечером сына.

— Подойди ближе, сынок, — снова позвал его старик.

Гуцул понял, что слова относятся к нему, но переспросил:

— Это вы мне говорите?

— Конечно, тебе, — ответил садовник. — Хорошо, что зашел сюда. Дыши весною, — и он мягким движением показал на разноцветные огоньки цветов, среди которых зеленели плети огурцов, а еще дальше сквозь листву проглядывали румяные помидоры.

— Дедушка, продайте мне немного цветов…

Садовник с удивлением поднял на него глаза.

— Глупый ты, Лесь Иванович… Какой глупый! — старик без укора покачал головой.

— Нет, дедушка! — Лесь горделиво выпрямился. — До нынешнего дня был я глуп, а теперь нет…

— Ну, ежели сам видишь, что поумнел, выбирай себе цветы, — садовник беззвучно засмеялся, и его седая борода затряслась над алыми лепестками.

Лесь Побережник по тихим улицам приблизился к центру села и, сняв шапку, подошел к памятнику Ленина. Он осторожно поднялся по ступенькам, склонился перед постаментом и положил у подножия памятника живые цветы, как частицу весны, расцветшей в его душе.

Он замер у памятника в глубокой задумчивости, прислушиваясь, как нарождались, бурлили в душе новые потоки. И не слышал, как вышли из клуба: люди и, сперва с удивлением, а потом охваченные сердечным порывом, подошли к нему.

Когда Лесь оглянулся, вокруг него теплой волной колыхалась толпа народа.

* * *

Снова хата-лаборатория. На окна наплывает синий вечер, и золотые челны облаков тихо покачиваются на изменчивых узорах, еще не дорисованных морозом.

— Вот и закончилась, друзья, последняя лекция, — с сожалением проговорил Петр Иванов, и гуцулы оторвались от своих тетрадок. — Лучшее, что вы здесь увидели, везите с собою, а недостатков наших не повторяйте. Надеюсь, наши простые советы кое в чем помогут вам, не все они увянут.

— Зазеленеют на наших полях весной, — поднимаясь, ответил за всех Микола Сенчук.

— Зазеленеют и зацветут, — встала рядом с ним Мариечка.

— Основа богатства — высокий урожай! — рассуждает вслух Лесь Побережник. — Так что, Микола, вековали мы на земле без книги, а теперь надо хоть зимой заглядывать в нее. Вот только если бы букашки в них покрупней печатали.

— А вы пошлите свое предложение в издательство, — советует Иванов.

— Уважат малограмотность нашу?

— У нас труженика всегда уважат.

— Пронеслись эти дни, как девичий сон, — задумчиво проговорила Ксеня Дзвиняч, закрывая тетрадь. — Как дружно, красиво живут люди!

— И мы так будем жить, — Микола Сенчук обвел взглядом всех гуцулов. — Перед нами вторая половина нашей судьбы…

И вот он развивает эту мысль перед многолюдным колхозным собранием:

— Нуждой, голодом, болезнями гноили нас паны и подпанки. «Коза не корова, гуцул не человек», — издевались они над нами и сдирали с гуцула потрескавшуюся шкуру от волос до пят либо заталкивали в трюмы нашу живую душу и везли на пытки за океан. Горный цвет наш — гуцульскую молодость — с корнем вырывала ненасытная Америка. Все свои штаты усеяла она нашими горькими могилками и только изредка возвращала родным горам немощных калек. Озлобленные горем, мы не верили, что кто-нибудь может пожелать добра мужику, что кто-нибудь болеет душой, глядя, как нас обездоливают.

— Так, так Микола, — утвердительно кивает головой Лесь Побережник.

— А теперь, как ржавчина в огне, догорает наше веками накипевшее мужицкое недоверие. Бандеровское отродье еще цепляется за него своими когтями, надеясь где дурманящим словом, где заокеанской пулей, а где и виселицей отгородить нас от жизни всей нашей отчизны, не дать горцам жить по-человечески. Но не бывать этому никогда, — мы вступили во вторую половину нашей судьбы, пришла великая вера в новое, ибо идет на гуцульские горы и долы коммунизм.

Волнуясь, стоит на трибуне Ксеня Дзвиняч. Не меньше матери волнуется в зале Калина, сидя рядом с белобородым колхозником Павлом Косовым.

— Люди добрые, родные братья и сестры! Мне, темной, забитой гуцулке, впервые довелось выступить перед таким большим и мудрым собранием. Так что, если собьюсь, не смейтесь надо мной.

— Чего там, не собьешься! — подбодряет ее из зала Косов.

— Когда я собралась ехать к вам, меня и дочку пришли пугать бандиты. Чего они только не наговорили про колхозы и про то, что «на земле всегда будут волы и погонщики! Видно, так им, в ихней Америке, хочется, а мы желаем быть людьми, перенестись из безрадостной жизни в радостную. У вас мы увидели, как нам надо жить, как надо любить и людей и землю. Приеду к себе и попрошусь, чтоб меня звеньевой выбрали… Вы, может, не понимаете, что я говорю?

— Все понимаем, дочка. Правда на всех языках понятна, — отозвалась из президиума Мария Говорова, и слова ее были покрыты аплодисментами.

— Тогда спасибо вам, родные, за сердечный прием за науку… Говорила бы еще, да… слезы не дают. Я вам писать буду, нам не только при встрече, нам всю жизнь счастлива дружить… Пусть счастье, пусть дружба, пусть верность растет!

Колхозники горячо аплодируют гостье.

— Мамочка, я так рада… Я так боялась, так боялась за тебя, и сейчас еще знобит от страха… — подбегая к матери, тараторила Калина.

— Ксеня, голубка, — говорит Лесь, — ты сперва и меня напугала, что собьешься, а потом говорила как учительница. Ей-богу, не всякий мужчина так нанижет слова. И Микола хорошо выступал. Как заговорил о том, что мужицкое недоверие ярким огнем горит, я и подумал: здесь и мое сгорело, только, может, не весь еще чад разошелся.

— Вот это называется самокритика! — к Лесю и Ксене молодцевато подошел Микола. — Пойдемте в зал, самодеятельность начинается. Надо и нам гуцульскую пляску показать, хозяева просили. Готовься, Ксеня. А Мариечке и говорить нечего, — и он улыбнулся девушке.

— «Аркан» или «увиванец»? — деловито спросил Лесь.

— Ксеня, что прикажешь?

— Еще собьемся… — заколебалась женщина.

— Если уж гуцулка на трибуне с первого раза не сбилась, кто ж ее в пляске собьет? — проговорил, подходя, Петр Иванов.

Колхозный хор поет «За окном черемуха колышется». Гости, очарованные песней, ловят слова и мотив и волнуются перед предстоящим выступлением.