Над Черемошем — страница 25 из 42

— Не многого ли захотела, девушка? У нас сам граф Грифель носился, возился с электричеством, да и прогорел на нем. Так и не дождался двухэтажного неба.

— Так то граф Грифель, а то мы, народ, — Микола Сенчук даже встал, произнося эти слова. — Захотим — так осветим первое небо, что второму завидно станет!

— Захотеть — отчего ж не захотеть. А как ты его выстроишь?

— По методу народной стройки, — подсказал Чернега. — А в вашем селе не так уж и трудно поставить электростанцию.

— Вас послушаешь — сердце радуется! — Побережник придвинулся поближе к Чернеге.

— Видите Черемош? — Михайло Гнатович показал на карту, и все собрались вокруг нее. — Вот от него идет рукав.

— Теперь он сухой, только в паводок оживает, — проговорила Ксеня Дзвиняч.

— Стало быть, наша задача — оживить, вдохнуть в него силу на круглый год, навеки.

— Выходит, прокопать?

— Углубить. Неподалеку от луга запрудить, поставить турбину, и вода Черемоша наполнит весельем, сияньем света и улицы, и колхозные постройки, и хаты, и небеса.

— Светло будет, как в городе! — с увлечением проговорила Мариечка.

И, словно утверждая мечту гуцулов, торжественно зазвучал гимн.

— Москва одобряет гуцульские надежды, — сказал Микола Сенчук и встал «смирно», по-военному.

* * *

Теперь на высокой полонине утро начинается торжественным пением.

В зимарке у очага стоят Марьян Букачук, Иван Микитей, милиционеры Борис Дубенко и Богдан Гомин и несколько пастухов. Приемник умолкает, и гуцулы усаживаются в тесный кружок у очага.

— Так расскажи, Василь, как тебя принимали в комсомол, — допытывается старый Марьян, и его борода снежком мелькает над костром.

— Говорят мне из президиума: «Василь Букачук, расскажи нам биограф!» — с достоинством начинает Василь.

— Где граф? Да чтоб он туманом в глухом ущелье развеялся! — возмутился Марьян.

— Не «где граф», а биограф. Жизнь мою, значит!

— Твою?

— Да уж не графскую же!

— Да что ж у тебя за жизнь такая, чтоб о ней рассказывать?

— А я про вашу рассказал.

— Про мою? И про нее нечего рассказывать: как родился человек в гόре, так и съела беда все его годы.

— А я так и докладывал на собрании. Говорю: «Вырос мой отец на чужом поле, за чужой скотинкой ходил. Летом его жара томила, а зимой он в желобах спал, графские волы согревали его своим дыханием, а я хочу, чтобы меня ясное солнце грело».

— Такой у тебя вышел биограф?

— Еще я рассказал, как в лесу работаю по-стахановски. А Иван добавил, что я красуюсь на красной доске лучше всякого графа!

Гуцулы засмеялись.

— И приняли?

— Все голоса за меня поднялись.

— А не много ли у тебя, сынок, ремесел: и лесоруб, и электропильщик, и сплавщик, и комсомолец?..

— Комсомолец — это не ремесло.

— А что же?

— Это — молодость…

Над полониной эхо откликается на зов трембиты[23]. Гуцулы выходят из зимарки, прислушиваются к мелодии, в которой изливаются печаль и радость гуцульской души.

— Жизнь вещает трембита! — медленно произносит Марьян, шагнув вперед.

— Созывает гуцулов на большое собрание! — поясняет Василь и, положив руку на плечо Ивана, тоже шагает вперед.

На высокой горе, как изваяние, стоит молодой гуцул в праздничном наряде и вдохновенно трубит. И оживают горы, долины, тропы, прислушиваясь к вещей музыке.

И та же музыка оглушает бандеровцев в их потайном логове. Бундзяк с всклокоченными волосами выскочил из затхлой землянки, по-волчьи обвел взглядом дебри дикого ущелья. Новый призыв трембиты точно в грудь ударил его.

— Смерть вещает трембита! — Он отступил назад и схватился за оружие: вверху затрещали сучья, зазвенели замаскированные колокольчики.

— Гей, не стреляйте! Это мы! — вниз скатились Качмала и Вацеба.

— Что же вы, как чужие, за колокольчики цепляетесь?

— Ой, оставьте вы нас в покое, пане атаман! Тут не то что за колокольчики — за смерть едва не зацепились, — сыплет скороговоркой Качмала. — Вацеба уже чуть было руки вверх не поднял.

— А дело сделали?

— Сделали. Все село знает: кто первый запишется в колхоз — умрет либо в петле, либо от пули.

— Чего трембита трубит?

— В колхоз созывает.

— Ну, теперь никто не пойдет! — засмеялся Бундзяк.

— Идут, да еще как! Наслушались делегатов, которые ездили на восток, и теперь спешат, словно к пасхальной заутрене. И нет уже силы, чтоб удержать народ, — проговорил Вацеба.

И тут кулак Бундзяка с силой вдавил его в занесенный снегом откос оврага.

— Вот тебе пасха, стерва!

Из землянки донеслась автоматная очередь. От неожиданности бандиты вздрогнули.

— Кого это там дьявол мучит? — покосился на логово Качмала.

— Это, должно быть, мистер Гордынский охотится на крыс. У него уж, пожалуй, хватит шкурок жене на шубу, — шутит Бундзяк, и в его тоне проскальзывает ненависть к гостю.

Бандеровцы раскатисто смеются и сразу же почтительно затихают, как только из землянки показывается голова Гордынского. Лицо и одежда его после нескольких дней пребывания в тайнике выглядят еще более помятыми; значительно уменьшился живот, зато увеличилось количество заметок для будущих мемуаров. Он, как и каждый уважающий себя лазутчик, думал на старости лет слепить из грязи своих дел томик воспоминаний.

За Гордынским, щурясь от яркого света дня, вылез и другой шпион — Олександр Лепеха. У него было больше богатств в Америке, чем у Гордынского, но он был не столь спесив и больше полагался на остатки бандеровских банд. Он и на мир смотрел проще, чем его коллега, ибо единственной мечтой его, Лепехи, была война. «Война приносит большие убытки, но еще большие прибыли», — в эту формулу укладывалась вся суть его деятельности. И действительно, именно война принесла Лепехе и чины и богатство.

Он подошел четким военным шагом к бандитам, поздоровался.

— Что слышно нового?

— Ничего, кроме дурного, — хмуро ответил Бундзяк. — Ни угрозами, ни оружием уже нельзя оторвать крестьян от колхоза.

— Потому что скверно работаете! — на Бундзяка презрительно уставились выпуклые, с желтоватыми белками глазки Гордынского.

— Как умеем, так и работаем, — покорно соглашается Бундзяк, хотя слова шпиона жалят его, точно шершни. — Что поделаешь, когда Галиция к коммунизму повернулась?!

— Бомбами, бомбами окропить ее! — вырывается у Гордынского заученная фраза.

* * *

По переплетающимся дорожкам, по узким горным тропам, опоясывающим хребты, спускаются в долины гуцулы. А издали кажется, что горы ведут необычайный хоровод: среди пихт на разных ярусах все кружатся и кружатся одна над другой цепочки путников, спускаясь по прихотливо извивающимся стежкам в долину.

— Дед Степан, куда вы? — нагоняя старого Дмитрака, спрашивает пожилой усатый гуцул.

— На собрание, сынок.

— Да пожалейте свое сердце. Ну на что вам с эдаких высот спускаться? Сколько вам лет?

— Много, сынок, много. Точно и не знаю — не то восемьдесят семь, не то девяносто семь.

— Так на что ж вам по собраниям ходить?

— Праздник земли нашей чую.

А голос трембиты расстилается над селом, заглушая однообразный звон с почерневшей колоколенки. Не из царских врат — из покосившихся ворот церковной ограды выходит без шапки поп.

— Куда люди идут? — оторопело спрашивает он самого себя и оторопело смотрит на дорожку к церкви — на ней ни одного человеческого следа.

— Что же, батюшка, пойдем для самих себя обедню служить или гасить кадило? — спросил, едва не лопаясь от старческого возмущения, дьячок. — В церкви у нас один только воробей летает над святыми образами.

— А где же люди? Людей не вижу.

— Это, батюшка, нас люди не видят.

А людей уже не вмещает по-праздничному разубранный зал. Они теснятся на скамьях вдоль стен, в проходе, и даже на краешке сцены живописно расположилась маленькая группа гуцулов.

— Товарищи, так какие будут изменения и дополнения к порядку дня? — спрашивает из президиума Микола Сенчук.

— У меня будет дополнение к дневному порядку, — заявил, поднимаясь, Юрий Заринчук. — Перед тем, как записываться в колхоз, пускай еще кто-нибудь из делегатов расскажет о жизни в восточных колхозах.

— Да ведь, Юрий Петрович, об этом уж столько говорилось и на собрании, и во всех концах села, и в хатах!

— А может, не все люди с дальних вершин слышали?

— Все горцы слышали! — подтвердил Марьян. — Однако отчего ж и еще раз не послушать то, что идет из доброго края, от доброго сердца. Дурное я и один раз не стал бы слушать, а для хорошего у меня всегда душа открыта.

Снаружи входят Василь Букачук и Иван Микитей.

— Так примем дополнение?

— Всеми голосами! — отвечает собрание.

— Есть еще какие-нибудь дополнения или изменения?

— У меня есть хорошее изменение! — молодецки выпрямившись, заявил Иван Микитей. — Как дойдем до второго вопроса, до записи в колхоз, надо будет изменить состав собрания.

— Как изменить состав собрания?

— Выгнать богачей и келаря. Тогда станет свободнее в зале и на сердце. Верно?

Смех покрывает возмущенные выкрики кулаков.

— Люди! Неправильно говорит Иван Микитей! — вырывается у Василия Букачука.

— Как неправильно? — Иван растерянно посмотрел на друга.

— Зачем нам ждать до второго вопроса, когда эту погань и сейчас можно выгнать? Пускай не собирают наши речи для врагов!

— Выгнать!

— Вывести под руки!

— Нет такого права!

— А мы у вас и не спросим!

Иван Микитей, расталкивая людей, весело подошел к Палайде.

— Как, дяденька, сами дойдете до порога или пособить вам?

— Пошел вон, голяк залатанный!

— Сами убирайтесь вон! — отвечал Иван, схватив кулака за плечи. — Да поживей, пока мое колено вежливо не помогло вам выйти.

Молодые гуцулы ведут к порогу и Пилипа Нарембу, и Штефана Верыгу, и келаря. Юстин Рымарь, глядя на эту непривычную картину, не удержался: