Над Черемошем — страница 4 из 42

Еще с порога Микола услышал ровное дыхание сына, и добрая, смущенная улыбка тронула его суровые, чуть скорбные губы. Не зажигая огня, он подошел к постели, склонился над изголовьем Марка.

Белокурый, высоколобый мальчуган, казалось, даже во сне думал о чем-то. Под глазами у него лежали тени по-девичьи длинных ресниц. Такие же длинные и черные ресницы, такие же прихотливо изогнутые брови были у матери Марка, а все остальное досталось в наследство от отца.

— Счастьице мое! — Микола со вздохом поцеловал ребенка в головку и все не мог наглядеться на свое чудо чернобровое, без которого и человек не человек и мечты бесцветны.

Чего только не желал бы он вложить в своего Марка! Все, чего сам не достиг в жизни (украденную молодость не вернуть!), достигнет Марко, все, что ему только приоткрывалось в замыслах и в сказках, раскроется перед его Марком.

«Счастьице мое!» — сколько необычайного отцовского чувства, надежд вкладывается в эти обычные слова; тот, у кого не было детей, вряд ли поймет это.

Марко повернулся, пошевелил губами и спросонья позвал отца.

А тот замер, чтобы не разбудить сына неосторожным движением. Потом на цыпочках отошел, зажег свет. На столе лежала записка секретаря райкома.

«Микола Панасович, привет!

Опять не застал тебя.

Поднимался на твою поэтическую гору, побывал у жителей вершин, а потом бродили с Марком над Черемошем и вместе пели песенки. Не часто выдается такая благодать. Обрати внимание: у Дмитра Стецюка очень убитый вид, — верно, националисты запугали. А Настечка его молодец. В Жабьем встретил молодого агронома Григория Нестеренка. Он будет у нас работать. Хотел его подвезти — отказывается. «Пройдусь, говорит, пешком: хочу увидать Гуцульщину во всей красе». Ну, думаю, раз речь идет обо всей красе, так машина ног не заменит. Вероятно, завтра прибудет в Гринявку. Захватил тебе «Белую березу», «Виноградарство» и «Справочник садовода», а Макаренка не достал. На собрание приеду.

М. Чернега»

Микола бережно подержал в руках каждую книжку и положил их в большой шкаф, который он в часы досуга смастерил по своему вкусу и украсил строгим гуцульским узором. Это была самая дорогая вещь в хате.

Погасив свет, Микола скоро уснул. Сквозь чуткий сон пробивался шум пенящейся реки и пихт. Ночью Микола несколько раз просыпался, прислушивался, как камни срывались с горы, катились и затихали в Черемоше.

«Камень падает к дождю».

* * *

…Утром и в самом деле прошумел дождь, а потом тучи стали подыматься. Вот они побежали по вершинам гор, за ними катились круглые, будто нарисованные озерки лазури. На горах, как нечто чуждое этому миру, нереальное, выступал в фантастическом сиянии монастырь. Пихты стояли с таким видом, точно умоляли помочь им спуститься поближе к людям, уйти от необычайной для глаза желтизны и необычайного соседства с облаками.

Пока на дворе варился немудреный завтрак, Микола из сухого брусочка вырезал сыну ручку. В руках мастера брусочек стал оживать, по дереву побежали веселые гуцульские узоры, засмеялись голубые глазенки бисера. Микола слегка попробовал ручку на звук, и она защебетала, как маленькая птичка, которая когда-то пела на ветках этого дерева.

Каждое изделие рождает мысли о других, еще лучших, — это и называется, вероятно, ступенями мастерства.

Микола, войдя в овин, долго любовался выдержанными, звонкими грушевыми бревнами.

Семьдесят лет назад срубил их дед Миколы, Максим Сенчук, в надежде вырезать из них самое радостное творение своих рук. Но счастье не заглянуло и в гости к мастеру. Судьба обделяла радостью горы, обделила ею и упрямого резчика. Изделия Максима скитались по далеким Парижам и Лондонам, заплывали в Америку и, купленные на шумных торжищах, оседали в богатых и холодных, как лягушки, дворцах. А в хате Максима оседали горе да беда, и гордый гуцул бился с ними мозолистыми руками, чтобы вырвать ломоть черного хлеба для детей.

На это ушла жизнь, и в наследство детям отец передал любовь к труду, звонкие дерево и неусыпную мечту: вырезать то, чего не мог вырезать он.

А дети Максима помучились на горе и уехали вслед за работами отца — за океан. Так и не довелось им увидать чудесное создание отцовских рук, да и самую Гуцульщину: Америка отняла у них молодость, высосала, как мозг из костей, юную силу, а самые кости выкинула на кладбища, заросшие бурьяном.

И Миколе достались, как наследство поколений, чуткие к резьбе руки и драгоценное дерево. Верно, ни один богач не любовался так своими сокровищами, как Микола даром деда. А приступить к работе все не отваживался. Думал о ней, жил ею, видел ее во сне и снова обдумывал. В тот день, когда его приняли в партию, когда его приветствовали десятки новых друзей, поднявших на своих плечах жизнь, он постиг, каково должно быть его творение. И теперь он, как поэт, с волнением ждал минуты вдохновения, без которой нельзя приступить к взлелеянному в мечтах замыслу.

— Доброе утро! Вы уже приехали?

— Нет, я еще не приехал! — Микола схватил в объятья мальчика, прижался к теплой после сна, румяной щечке.

— Правда, не приехали? — Марко сперва удивился, а потом рассмеялся, ероша пальчиками седеющие волосы отца. — А к нам вчера снова приезжал Михайло Гнатович. Я катался на его машине, а потом мы вместе опять пели коломыйки. Михайло Гнатович говорит: «Научи меня Марко, коломыйкам». А я ему отвечаю: «Как же я могу научить? Я еще маленький, ученик первого класса. Вы к нашему учителю пойдите». А Михайло Гнатович говорит: «Представь себе, что ты не маленький и что ты сам учитель». Я представит себе и спел:

Шел Гнат мимо хат,

Ганна — от криницы.

Нашел Гнат поросят,

Ганна — рукавицы.

Михайло Гнатович как засмеется. «У тебя, говорит, ври… ври… нет, не ври… а может, и врифма здорово получается. Так даже Тычина не умеет».

— Наверное, рифма, а не врифма?

— Вот-вот, рифма! — обрадовался Марко. — Откуда вы знаете? А что такое рифма?

— Что она такое? Вот «Гнат» и «хат» — будет рифма.

— А «Ганна» и «рукавицы»?

— «Ганна» и «рукавицы» — это уж, пожалуй, будет… врифма, а «криницы» и «рукавицы» — рифма. Видишь, как они ловко одинаково кончаются. Также будет рифма: «вершина» — «полонина»[5].

— А «вершина» и «долина»?

— Тоже. Есть хочешь?

— Неужели нет?! — Марко подбежал к тагану и заплясал возле него. — Кипит, кипит, так и бежит!.. А вчера к нам еще Василь Букачук и Иван Микитей заходили. Они получили в леспромхозе премию и хотели похвастаться вам. У Ивана Микитея из кармана выглядывала бутылка и, видно, натирала ему ногу — он все вздыхал.

— А ты, Марко, замечаешь даже то, что ученику первого класса и замечать не следует.

— Так я больше не буду замечать. А замечу — промолчу. Правда?

После завтрака Марко поцеловал отца и побежал в школу.

— Вы куда пойдете сегодня? — спросил он уже у ворот.

— Надо в горах встретить товарища агронома.

— Скоро придете?

— Наверно, скоро.

— Вы не задерживайтесь. Может, мы с вами сегодня погуляем над Черемошем, как вчера с Михайлом Гнатовичем. Видите, прояснилось уже. А почему у Михайла Гнатовича нет детей? Мы бы вместе играли.

— Беги, сынок.

И вот маленькие постолы затопали по тропинке, приплясывая и сметая с нее шероховатые камешки и розовый цвет росы. Ветерок донес до ворот щебетливый отрывок коломыйки, и Миколе почудилось, что это его детство побежало по тропке и скрылось в синем тумане дубравы.

На лужайке, отороченной двумя лиловыми рядками пихт, покачивались в густой синеве цветов тени туч. Спускаясь вниз, к Черемошу, Сенчук увидел на тропинке стройную девушку. Что-то знакомое было в ее походке, в движениях, в горделивой посадке головы.

«Неужто это Катерина Рымарь?» — удивился Микола, когда девушка обернулась в его сторону.

— Катеринка, это ты?

Девушка остановилась, и стрелки ее бровей лукаво подпрыгнули на невысокий смуглый лоб.

— Что, не узнаете? — подвижные, задорные губы выпячены еще совсем по-детски.

— И когда ты выросла такая?

— А что?

— Да ничего. Удивляюсь.

— А вы не удивляйтесь. Я и сама удивляюсь, а мама сердится: «Растешь, девка, как из воды, а кто теперь будет корову пасти?» — Она точнехонько передала голос Василины, наморщила лоб, и вдруг голубые глаза, ослепительные зубы, круглые щечки и неповторимые ямочки на них — все засмеялось, да так заразительно, что и Сенчук затрясся от смеха.

— А ты что ж матери?

— Что? Мы, мол, с Мариечкой думаем в сельскохозяйственный техникум поступать, а вы своей коровой загородили от меня всю науку.

— Так пойдем, Катеринка, со мной встречать науку.

— Науку? Сельскохозяйственную?

— Сельскохозяйственную.

— Тогда пойдемте! — девушка решительно свела к переносице брови. — Только погодите, скажу девчатам, чтоб присмотрели за коровой, — и она вприпрыжку помчалась на соседний лужок, перескочила ручеек и замахала руками девушкам, которые веночком расположились на глянцевитой траве.

Красочный венок, словно по команде, сорвался с места. Все вскочили, поглядели на Сенчука, потом на дорогу в горы.

«Что-то сказала им про науку», — улыбнулся про себя Микола.

А Катерина, прижав руку к груди, подбежала к своей Белянке. Навстречу поднялись печальные и влажные, как сентябрь, глаза; на шее коровы мелодично откликнулся колокольчик.

— Слышь, Белянка, пасись без меня, — велела ей Катерина.

Корова старчески покорно мотнула головой, вытянула шею и лизнула девушке руку.

— Ой, какая же ты баловница! И телушкой ластилась, и теперь ластишься. Ну, ешь мой завтрак, — Катерина с любовью подала ей ломоть кукурузного хлеба и, раскинув руки, шаловливо побежала вниз.

— Будут пасти! Только бы мать не дозналась. А далеко наука-то?

— Спускается с гор.

— И прямо в Гринявку? — в голубых глазах множеством звездочек мерцает улыбка, готовая в любую минуту брызнуть смехом.