И он угодливо попросил извинения за глупую горячность и за слова, порожденные одними нервами, ибо ведь вокруг него нет среды, взращивающей мистеров Гордынских.
По улыбке шпиона игумен догадался, что сумел польстить ему.
На зеленой горе чернеет обнесенный жердями клочок пашни. По нем ходит худой гуцул с мешком через плечо и однообразным страдальческим жестом бросает в землю свои надежды; они мгновение искрятся в розовой пороше заката и падают на борозду асимметричным узором. Со стороны кажется, что это идет не сеятель, а нищий, и его протянутая рука не веселит, не благословляет землю, а выпрашивает у нее подаяние.
Вот он увидел Миколу Сенчука и не обрадовался человеку, а перепугался. Его сухое лицо, на котором золотятся то ли паутинки волос, то ли ворсинки зерна, вытянулось от страха.
— Сеешь, Дмитро? Поздненько, — Микола приветливо смотрит на Стецюка.
У того даже тонкие, морщинистые губы бледнеют, а из дрогнувшей руки, словно из опрокинутого колоса, высыпается, течет зерно, и под ногами вырастает маленькая горка семян.
— Дмитро! Ты чего в лице переменился, словно тебе нездоровится?
На землю упало последнее зернышко, и от этого Стецюку, должно быть, стало легче. Он украдкой кинул вокруг болезненный взгляд, поднял на Сенчука искаженные мукой глаза и попросил:
— Микола, не мучь меня.
— Я тебя мучаю? Дмитро, что с тобой? — Сенчук замер от удивления, словно на него навалилась частица груза Стецюка.
— Ты, ты, Микола, разрываешь мне сердце, как непрочную грибницу. — Гуцул исступленно затрясся в отчаянии. — Зачем ты приходишь сюда? Чего ищешь на этих горах? Смерти своей?
— Мне даже страшно стало от твоих речей, Дмитро. Ты так говоришь, словно на похороны ко мне собираешься, а я ведь только разохотился пожить, — рассмеялся Сенчук.
И это спокойствие, этот смех обезоружили Стецюка; подавшись назад, он изумленно вглядывается в лицо Миколы.
— Микола, побойся бога, не ходи сюда, — уже просит он.
— Да почему же? Неужто я тебе так опротивел?
— Ох, нет, не опротивел! Разве ты можешь опротиветь людям? Только что ты скажешь, если Бундзяк у меня в хате хвалился искрошить тебя на пихтовое семя и спустить вниз по Черемошу, к Выжнице? Что ты скажешь, если он приставил мне к переносью автомат и приказал: «Как приду к тебе, выдашь мне все места, где бывает Сенчук»? Он хочет, чтобы я с ним по твою душу пошел.
— И ты, Дмитро, уже смазал постолы идти по мою душу? — смеется Сенчук.
— А, боже мой милосердный! Он еще и смеется, словно не про смерть ему говорят, а на свадьбу приглашают…
— А что, разве ты не позовешь Меня на свадьбу Настечки?
— Только бы дождаться этого часа! Вроде Иван Микитей наведывается к ней…
— Что Настечка делает?
— Что ей делать? Все воюет со мной: иди, отец, в колхоз да иди, — будто нет у меня времени обождать. Колхоз не машина, что пойдет, так не догонишь.
— А не стыдно будет последним нагонять?
— Что ты, Микола, стыдом стращаешь? Оставь меня в покое.
— Нет, не оставлю я тебя в покое… Мне еще надо поговорить с Настечкой, с Ганной, передать им привет от Илька Палийчука. Вы же с ним родня.
— Хорошо ему, что он теперь в долине живет, — вздохнул Стецюк и вдруг обозлился.
И Микола понял глубину печали Дмитра: если уж гордый горец, больше всего на свете любящий свои бедные горы, позавидовал жителям долин, стало быть страшное горе скрутило его.
Вот он, гуцульский Бескид.
Синие дебри лесов в могучем вздохе поднялись к расплывчатой полосе дождя, и по верхушкам деревьев, как отражения долинных потоков, тянутся ввысь русла тумана, переливаясь в расщелины туч. Вокруг мелодично журчит по камешкам вода, и движение невидимых струй можно изучать по легким, как дыхание, теням тумана. И до чего же здесь девичьи голоса напоминают пенье ручьев! Мелодия, кажется, не вырывается на простор, а грациозно кружится в глубокой теснине. А на полонине, верно, будут другие песни. «В самое ближайшее время пойду туда».
С этой мыслью Григорий Нестеренко входит на зеленый двор Сенчука. Сюда уже собираются люди с ближайших гор. Из села пришли только Катерина Рымарь, ее подруга Мариечка Сайнюк и долговязый, с детски-доверчивым выражением лица Лесь Побережник, изумивший людей своим появлением без жены.
— Лесь, ваша Олена не разгневается, что вы один пришли?
— Лесь! Каким это чудом вас жена от себя отпустила?
Лесь, должно быть, привыкший к таким шуткам, вежливо отвечает:
— А вы о моей жене не заботьтесь, она еще придет поговорить с вами.
— Лесь, а кто первый пойдет в колхоз — вы или жена?
— А чего вперед загадывать! Пойдут люди — пойдем и мы с женой.
— Неужто вместе? Жена не раньше?
— Ваша, может, и раньше, — она, куманек, не такая неповоротливая, как вы. Есть еще вопросы, или, может, умных речей послушаем?
— В самом деле, пора послушать, — отозвался дед Олекса и, опираясь на палку, придвинулся поближе к Лесю. — Неужто вон тот, безусый, и есть пан агроном? — тихонько спросил дед у Леся, кивнув на Нестеренка.
— Говорят, что агроном, — пожал плечами Побережник.
— Ишь, какой зеленый, а уже агроном! И что только большевики с людьми делают! Я в его годы только чабаном нанимался на полонину. — И он обратился к Лесю уже с надеждой: — Так, может, и мой внук в такие годы станет паном агрономом?
— Товарищем агрономом, — деликатно поправил Лесь. — Ежели есть большая охота и голова на плечах — станет.
— Есть и то и другое, — заверил дед.
— Лесь, а чего ты, в самом деле, без Олены пришел?
— Чтобы вас удивить новинкой.
Нестеренко, с волнением осматривая это своеобразное собрание жителей одного края села, пока только в общих чертах улавливает смысл происходящего, и ему непонятно, почему в сузившиеся глаза Сенчука заползает беспокойство. А тот видит нескольких притихших, хмурых горцев и, почти безошибочно отгадывая, что у них побывали бандеровцы либо монахи, наперед прикидывает, когда и как ему поговорить с каждым отдельно.
Все с глубоким вниманием выслушивают рассказ Нестеренка о жизни в колхозах восточных областей. Звучат названия колхозов, фамилии людей, Героев, цифры, стоимость трудодня. Собрание постепенно оживляется, и юноша с радостью отмечает про себя, что он верно поступил, построив беседу только на жизненных, известных ему фактах.
Но радость оказалась преждевременной. Когда он, уже окрыленный первым успехом, заговорил о работе самоходного комбайна, дед Олекса насторожился и вдруг расхохотался. Палка завертелась в его слабых руках, как пест. Несколько других гуцулов понимающе переглянулись и тоже затряслись от иронического смеха.
Агроном совершенно растерялся. А дед, охая, выпустил палку из рук и присел, держась за впалый живот.
— Ой, спасите, люди добрые! Ой, не могу! Выходит, этот комбайн сам и ходит, и косит, и молотит, и солому откидывает, и веет, и зерно высыпает… Так, стало быть, он один все село может заменить?.. Ох-ох-ох!.. И хороший вы человек, ой, хороший, — обратился дед к Нестеренку, подымая посох, — а такое отмочили, что и мухи кашляют. О такой машине и сам бог при сотворении мира не думал.
— А большевики подумали и придумали! — с жаром вырвалось у Нестеренка. Он чувствовал, как ударившая в лицо кровь все гуще заливает щеки, и смущался и сердился на этот румянец юности, словно бросавший тень на его слова.
— Так это большевики придумали? — недоверчиво переспросил дед. Неровная сетка морщин на его лице на миг застыла, но тут же вновь затряслась от хохота.
— Не шутите, пане агроном, ой, не шутите, не может быть такой машины… Чего не должно быть на свете, того и не будет. Уж поверьте мне… — и, исполненный уверенности в своей правоте, дед стал тихонько оседать на колоду, держась за свой сучковатый посошок.
— Не падайте, дедушка, — поддержал старика Лесь Побережник, — поберегите свое здоровье до встречи с комбайном.
— Лесь, и ты веришь в эту болтовню?
— Наполовину верю, а наполовину нет. Как своей Олене, когда она рассказывает, как все дешево без меня купила: всегда наполовину уменьшит цену… Комбайн… это надо подумать…
Катеринка, не выпуская руку Мариечки, с волнением поглядела на Григория, и он, пробудясь от задумчивости, удивился: оказывается, этот певучий голос доносится не с поднебесного Бескида, он звучит рядом — протяни руку и ощутишь трепетное дыхание. Агроном хотел попросить прощения за невнимательность, но побоялся, что оборвет этим поток мелодичной речи, который уже заполонил его руки, тело и вот-вот заполонит сознание.
— Вы не гневайтесь на деда Олексу. Он, товарищ агроном, ни во что не верит, пока не увидит своими глазами. Даже в бога не верил, когда надо было верить, при польской власти. Сидел над резьбой и на рождество, и на пасху, и на трех святителей, и на сорок мучеников. Так церковь на него епитимью наложила… А думаете, когда пошел слух, что советы будут наделять землею, поверил? Не поверил, как и моя мама. И не верил, что внук его станет студентом. Этот дед сам расставляет капканы всем ораторам на собраниях, а об его ошибках и не пикни — разозлится, насупится, как три горя и четвертая беда. Вот и Мариечка об этом скажет. Так уж вы не сердитесь, товарищ агроном.
— Ну, раз и Мариечка подтверждает, не буду, — рассмеялся Григорий, все еще не веря, что этот певучий вечер, и ручеек, и две гуцулки у огорожи в своем волшебном наряде — реальность.
— Мариечка, — Катеринка толкнула подругу в бок, — скажи что-нибудь, а то товарищ агроном и на нас рассердится.
— И хорошо сделает: нечего пустыми речами отрывать человека от дела, — стыдливо ответила та. — Будто товарищу агроному без нас не известно, какие есть в горах несознательные старики! Если принимать близко к сердцу все их разговоры, можно подумать, что на свете не одна земля, а две: одна — ихняя, старая, маленькая, затиснутая горами, а другая — та, на которой все люди живут.