Над гнездом кукухи — страница 15 из 55

гей, держите, с этого раза без поблажек…

Затем откидывает голову и смеется, глядя, как ребята спешат делать ставки.

Его смех весь вечер раскатывался по палате, и за картами Макмёрфи все время говорил и шутил, пытаясь всех рассмешить. Но они боялись расслабляться; отвыкли от такой игры. Он перестал смешить их и принялся играть всерьез. Раз-другой они у него выиграли, но он всегда откупался или отыгрывался, и пирамидки сигарет по обе стороны от него все росли и росли.

Только перед самым отбоем он стал проигрывать, давая другим отыграть свое, да так быстро, что они уже забыли, как он их чуть совсем не обобрал. Макмёрфи отдает последние сигареты, собирает колоду и, откинувшись со вздохом, сдвигает кепку на затылок; игра окончена.

— Что ж, сэр, чуток выиграл, остальное проиграл, как я говорю. — Он грустно качает головой. — Даже не знаю… я всегда довольно неплохо играл в очко, но вы, птахи, похоже, крутоваты для меня. У вас какая-то чумовая сноровка, аж оторопь берет, как подумаю, что завтра с такими пройдохами на деньги играть.

Он даже не рассчитывает, что они повелись на это. Он дал им отыграться, и все, кто смотрел за игрой, понимают это. Как и сами игроки. Но у каждого из тех, кто подгребает к себе выигранные сигареты — на самом деле просто отыгранные, ведь они изначально были его, — такая усмешка на лице, словно он крутейший игрок на всей Миссисипи.

Двое черных — один толстый, а другой помоложе, по имени Гивер — выводят нас из дневной палаты и принимаются гасить лампы ключиком на цепочке, и чем темнее и мрачнее становится в отделении, тем больше и ярче становятся глаза маленькой сестры с родимым пятном. Она стоит у двери стеклянной будки, выдает таблетки пациентам, тянущимся к ней шаркающей очередью, и отчаянно боится перепутать, кого чем травить на ночь. Даже не смотрит, куда воду льет. А причина ее беспокойства — вставший в очередь рыжий детина в жуткой кепке, с кошмарным рубцом на носу. Судя по тому, как она смотрела на Макмёрфи, встававшего из-за стола в темной палате, похотливо теребя рыжий клок волос, торчащих из-за ворота казенной рубахи, и как она отпрянула за дверь, когда подошла его очередь, Старшая Сестра ее настропалила. («И прежде чем сдать вам отделение, мисс Пилбоу, скажу про того нового, который там сидит, с этими вульгарными баками и резаной раной на лице, — у меня все причины считать, что он сексуальный маньяк».)

Макмёрфи видит, как она таращится на него, и решает познакомиться поближе, для чего просовывает голову в дверь, широко ухмыляясь. Сестра с перепугу роняет кувшин с водой себе на ногу. Она вскрикивает и скачет на одной ноге, а таблетка, какую она собиралась дать мне, вылетает из стаканчика и ныряет прямиком ей промеж грудей, куда уходит длинное родимое пятно, словно пролитое вино.

— Позвольте протянуть вам руку помощи, мэм.

И эта самая рука — цвета сырого мяса, в ссадинах и наколках — просовывается в дверь.

— Не подходите! Со мной два санитара в отделении!

Она ищет глазами черных, но они заняты тем, что укладывают хроников, и не могут прийти ей на помощь. Макмёрфи ухмыляется и показывает ей раскрытую ладонь, чтобы сестра не подумала, что он прячет нож. Ладонь у него матово-гладкая, словно вощеная, и мозолистая.

— Я всего лишь хотел, мисс…

— Не подходите! Пациентам не позволено входить… Ой, не подходите, я католичка!

И тут же хватается за золотую цепочку на шее и выдергивает крестик, который, как рогатка, выбрасывает в воздух потерявшуюся у нее в грудях таблетку! Макмёрфи ловит таблетку перед самым ее носом. Она вскрикивает, зажмурившись, и берет крестик в рот, словно ожидая худшего, и стоит, бледная как полотно, только родимое пятно проступает пуще прежнего, словно высосало из нее всю кровь. Когда сестра наконец открывает глаза, она видит перед собой мозолистую ладонь, на которой лежит моя-красная таблетка.

— …Поднять лейку, что вы уронили.

Лейку Макмёрфи держит в другой руке. Сестра дышит, как астматичка, и берет у него лейку.

— Спасибо. Спокойной ночи, спокойной ночи.

И захлопывает дверь перед остальными пациентами — обойдутся без таблеток. В палате Макмёрфи бросает таблетку мне на кровать.

— Хочешь свой леденец, Вождь?

Я качаю головой, и он смахивает таблетку, словно клопа. Таблетка скачет по полу, как игровая фишка. Макмёрфи начинает раздеваться. Под рабочими штанами у него черные как сажа трусы с белыми китами с красными глазами. Заметив, что я смотрю на них, он усмехается.

— Студентка одна дала, Вождь, из Орегона, с литературного, — он щелкает резинкой. — Сказала, потому, что я для нее символ.

Руки, шея и лицо у него загорели и покрыты курчавым рыжим волосом. На мощных плечах наколки: на одном «Боевые ошейники[10]» и дьявол с красным глазом, рогами и винтовкой М-1; на другом карточный веер — тузы и восьмерки — очерчивает мышцу. Макмёрфи кладет скатанную одежду на тумбочку рядом со мной и взбивает подушку. Кровать ему дали рядом с моей.

Он забирается в постель и говорит, что мне тоже пора на боковую, потому что сюда идет один черный сверкать своим фонариком. Я оглядываюсь, вижу идущего к нам Гинера, сбрасываю туфли и забираюсь в постель. Гивер подходит и привязывает меня простыней к кровати. Закончив со мной, окидывает взглядом палату, хихикает и гасит свет.

Не считая рассыпанного в коридоре белого света из сестринской будки, в палате темно. Я различаю очертания Макмёрфи, он дышит ровно и глубоко, одеяло на нем поднимается и опадает. Дыхание его постепенно замедляется, и я думаю, что он заснул. Потом слышу мягкий, горловой звук, словно конь всхрапнул. Макмёрфи еще не спит и посмеивается чему-то.

А потом шепчет:

— Ну ты и подскочил, Вождь, как я сказал, что этот енот на подходе. А мне вроде говорили, ты глухой.

7

Впервые за долгое-долгое время я ложусь без этой красной таблетки (если спрячусь, чтобы уклониться от приема, ночная сестра с пятном пошлет за мной Гивера, и он поймает меня фонариком, а сестра вколет снотворное), поэтому, когда мимо проходит черный с фонариком, притворяюсь спящим.

Если принял красную таблетку, ты не просто засыпаешь; тебя парализует сном, и ты проспишь всю ночь, что бы вокруг ни творилось. Вот зачем мне дают эти таблетки; на старом месте я просыпался по ночам и видел, как измываются над спящими пациентами.

Лежу тихо и замедляю дыхание, а сам жду, что дальше будет. Темно, хоть глаз выколи, и слышно, как черные шастают в каучуковых туфлях; два раза заглянули в палату и всех обвели фонариком. Лежу с закрытыми глазами и не сплю. Слышу, сверху кто-то голосит, в беспокойном: лу-лу-лу-у-у — вживили кому-то приемник кодовых сигналов.

— Эх, пивка, пожалуй, перед долгой ночью, — шепчет один черный другому, и каучук скрипит к сестринской будке, где стоит холодильник. — Пива не хошь, родинка сладенькая? Ночь-то долгая.

Тип сверху умолкает. Низкий гул машин в стенах становится все тише, пока не сходит на нет. Ни звука во всей больнице, кроме приглушенного, мягкого рокота где-то в недрах здания, которого я раньше никогда не замечал, — очень похожего на звук, какой слышишь, когда стоишь среди ночи на верхней площадке большой гидроэлектростанции на плотине. Низкая, неуемная, зверская сила.

Толстый черный стоит в коридоре, я его вижу, смотрит кругом и хихикает. Идет к нашей двери, медленно, засунув влажные серые ладони под мышки. Свет из сестринской будки бросает его тень — огромную как слон — на нашу стену, но по мере его приближения тень уменьшается. Он заглядывает к нам, опять хихикает, открывает электрический щиток у двери и сует туда руку.

— Знач-так, детки, спите крепко.

Поворачивает рукоятку, и весь пол едет вниз от двери, где он стоит, в глубь здания, как платформа в зерновом элеваторе!

Все на месте, только пол палаты опускается, и мы удаляемся со страшной скоростью — кровати, тумбочки, все вообще — от двери, и стен, и окон отделения. Агрегаты — наверно, зубчатые рельсы по всем углам шахты — смазаны так, что не слышно ни звука. Слышу только, как ребята дышат и как рокот машин под нами нарастает по мере того, как мы опускаемся. Свет из двери палаты в пяти сотнях ярдов сверху превратился в точку, бросающую мутный отсвет на прямоугольные стены шахты. Свет все меркнет, и вдруг по шахте разносится эхо далекого крика — «Не подходи!» — и тут же темнеет.

Пол достигает некой твердой точки глубоко под землей, и останавливается с мягким толчком. Тьма кромешная, а я так крепко привязан к кровати, что пустить шептуна не могу. Я пытаюсь ослабить простыню, и пол начинает скользить вперед с легкой дрожью. Слышу под ним какие-то ролики. А дыхания ребят не слышу и вдруг догадываюсь: это оттого, что рокот незаметно стал таким громким, что заглушает все вокруг. Мы должны быть в самом его центре. Я ковыряю эту чертову простыню, которой привязан, и вот-вот ослаблю ее, как вдруг целая стена поднимается, открывая огромный цех, заставленный бесконечными рядами машин, вдоль которых семенят по мосткам потные мужчины, голые по пояс, с пустыми, сонными лицами в отсветах огня из сотен доменных печей.

Все это — все, что я вижу, — выглядит, как я и думал по звукам: как нутро огромной гидроэлектростанции. Толстенные медные трубы уходят наверх, в темноту. Провода бегут к невидимым трансформаторам. Все покрывают смазка и нагар: муфты, моторы и генераторы, красные и черные как сажа.

Все рабочие двигаются в равномерном пружинистом темпе, текуче так. Никто не суетится. Кто-нибудь задержится на секунду — повернет регулятор, нажмет кнопку, дернет за рычаг, и белый всполох из коммутатора, словно молния, осветит ему пол-лица — и взбегает по крутым ступенькам на рифленые железные мостки. Слышно, как рабочие на бегу задевают друг друга влажными боками, словно лосось бьёт хвостом по воде. Снова кто-нибудь задержится, извлечет молнию из коммутатора и побежит дальше. Рабочие мелькают повсюду, докуда глаз хватает, со своими сонными кукольными лицами, в свете электрических всполохов.